Вернон Кресс - Зекамерон XX века
Я вышел из палатки, не услыхав, о чем они дальше говорили. Отлегло… Они были очень хорошо организованы, эти воры, от них практически невозможно ускользнуть в неволе. Отпал упрек который мог идти годами за мной из лагеря в лагерь. Грехи тут не забываются, хотя кража— не грех по лагерной этике, но обокрасть товарищей, особенно воров, дело скверное…
Золотая лихорадка
— Пойдем на первый участок, наведем в санчасти порядок, — сказал мне Хабитов после завтрака. — Авдеев давно не звонил…
После сходки я переселился на второй участок. Лебедева поставили на первый, подогнать работу в бакулинской бригаде, а Бакулина послали на перевалку водителем: Исаак достал в Спорном машину и надеялся с ее помощью хотя бы немного улучшить снабжение — продуктов в лагере почти не осталось. Все же он был своим человеком на семьдесят втором километре, где находились не только стеклозавод, но и большой лагерь, подсобное хозяйство и громадная дача Никишова.
Раздали последние запасы обмундирования — люди обносились до нитки — и при этом обнаружили, что у Исаака завалялось несколько японских спецовок, легких, теплых, с подкладкой из синтетической ваты, с карманами на груди и к тому же водонепроницаемых. И я получил такую, да еще сапоги. В ботинках ходить было, конечно, легче, но начались дожди, на тропинках стояла вода.
Спустя два часа мы вошли в лагерь первого участка. Ворота здесь теперь были закрыты, и на вахте, похожей на будку городового, но без соответствующей раскраски, сидел сонный надзиратель, который, сделав нам широкий жест рукой, вяло произнес: «Развяжите!» Створки ворот были закручены проволокой, которую пришлось раскрутить; мы вошли и закрыли ворота за собой таким же способом.
Чувствовалось сразу, что народ на первом бедствовал. Между палатками бродили люди из ночной смены, страшно худые и почерневшие, и мертвецки бледные дистрофики, постоянные обитатели санчасти. Они жадно поглядывали на помойку за кухней. Но возле кухни жупелом сидел Лебедев и палкой отгонял от помойки фитилей, которые с тоской смотрели на головки селедок, неочищенные банки из-под консервов. Откуда только взялись эти банки?
Лебедев был одет в японскую спецовку, на ногах — хромовые сапоги с сильно загнутыми голенищами. Морщинистое лицо стало совсем испитым, набычившаяся из горбатой спины голова была наголо обрита, хотя, как бригадир, он мог носить волосы. Немигающими пьяными глазами глядел он на дистрофиков, вертя в руках свою увесистую палку. Потом вдруг выплюнул окурок и ушел за вахту, очевидно, на прибор.
Из палатки санчасти нам навстречу выскочил Авдеев и, подобострастно кланяясь Хабитову, стал канючить у него лекарства, жаловаться на дизентерию.
— Жрут что попало, Ибрагим Умарович, роются в мусоре. Отхожее место переполнено, надо перенести его куда-то подальше…
— Ладно, пойду к Зельдину.
— Его нет, ушел с утра.
— Тогда к Чумакову, предупрежу насчет ямы.
Скоро Хабитов направился на поиски подходящего места для новой уборной. За ним шествовала целая делегация: фельдшер, дневальный Фиксатый и десятка полтора шатающихся дистрофиков с лопатами, кайлами и ломами в немощных руках. Замыкал шествие толстый детина с лоснящимся от жира лицом. Один рукав его куртки был пуст и засунут в карман. Еще в начале сезона Миша попал под взрыв, потерял руку и помогал теперь повару Борису на кухне, демонстрируя благотворное влияние хорошего воздуха и обильной пищи на молодой организм — Мише было немногим за двадцать.
Врач остановился возле забора, показал на небольшой клочок земли, еще покрытой мохом.
— Здесь! Вот вам углы — начинайте! — крикнул он бодрым унтер-офицерским голосом. — И не полметровую — это меня не удовлетворит (любимое словечко врача)! Глубина полтора метра, не меньше! Завтра столбы и будку поставим. Замечу, кто будет филонить — тут же выпишу к Лебедеву.
Мы сидели в санчасти. Хабитов перебирал кучу бумаг, я слышал, как он тихо ругался по-татарски.
— Акты об избиении, — говорил он будто самому себе. — И здесь уже успел! Когда же до этого скота доберусь? Давно его самого прибить надо… Эх, кабы золото… Что там случилось?
Последний вопрос относился к событиям по ту сторону палатки. Оттуда доносились возгласы, топот ног по линейке, кто-то рядом выругался.
Мы вышли и увидели, что все бежали по направлению к новой уборной. Плотное кольцо любопытных окружило яму. Они переговаривались с кем-то, кто, очевидно, стоял в ней. «Дорогу!» — мы растолкали зевак и вошли в круг.
Как полагалось, люди содрали с поверхности будущей ямы — полтора на три метра — мох, потом начали с помощью ломов и кайл углубляться в грунт. Но яма осталась мелкой — не дошла и до полуметра. В ее середине стоял съемщик Женя и скребком набирал грунт из ямы в лоток. Потом он вылез, и зеваки торжественно отступили, освобождая дорогу.
— Пошли, начальник, — сказал он Чумакову и кивнул нам с Хабитовым, — пошли попробуем снова: такого чуда я еще не видал!
Он направился к кухне и бесцеремонно сунул лоток в большую бочку с водой, приготовленной для ужина. Появился повар Борис, начал было ругаться, но Чумаков остановил:
— Сейчас увидишь, что такое настоящее золото! Граммов триста с лотка…
— Тащи весы из санчасти! — крикнул Хабитов фельдшеру. Чумаков перебил его:
— Отставить! Взвесим в хлеборезке, твои стограммовые, не потянут!
Плоский деревянный лоток ритмично подрагивал в цепких руках Жени. Короткими движениями он перекатывал крупные камешки на край, потом сбрасывал их, держа лоток чуть выше уровня воды, вновь набирал воду — жижи на дне оставалось все меньше. И каждый раз, когда Женя сбрасывал в бочку часть содержимого, слышался тихий стон Бориса.
Туда-сюда, туда-сюда, сброс… — так несколько раз. Отлетали последние камешки. Вдруг Женя погрузил лоток в соседнюю бочку, где вода еще не помутнела. Провел еще взад-вперед, почти ничего не выбрасывая, потом вдруг погрузил совсем, ловко слил воду и победоносно поднял лоток, показывая его содержимое. Все ахнули: середина дна была покрыта слоем желтого, похожего на крупный песок металла. Кое-где еще темнели черные песчинки.
«Вот это да!» — больше никто ничего не мог произнести, зрелище было слишком неправдоподобным: с одного лотка получилось много больше, чем за двенадцатичасовой рабочий день с тачками, окриками и головокружением от непосильного труда. Молчание нарушил Борис, принеся весы из хлеборезки:
— Сколько тут?
— Высушить бы, — предложил кто-то, но Женя уже выгребал содержимое своего лотка в алюминиевую литровую тарелку.