Хрисанф Херсонский - Вахтангов
Всего нелепее, что он говорит так, будто принес себя в жертву Ольге Васильевне, дочерям и ему, Евгению. Но Евгений спрашивает себя: почему же тогда все они, в свою очередь, ежечасно чувствуют себя его несчастными жертвами? Стоило ли отцу ради этого жертвовать собой?
И у Евгения неожиданно мелькает мысль: а может быть, и в самом деле отец однажды пожертвовал чем-то самым дорогим для себя?
Быть может, он начал с того, что совершил насилие над самим собой?..
Отвернулся еще в юности от какой-то своей любимой, счастливой песни, упрямо упрятанной в подполье души, в ее темные, тайные закоулки? Отступился от надежды, теперь уже никому не известной?..
Отрекся от солнца над головой, от дыхания горных ветров родного Кавказа, от радости жить, иметь друзей?
Освободил себя на всю жизнь от любви? Об этом страшно подумать.
Стремления отца для Евгения загадка. Армянин по крови, тифлисский грузин по воспитанию, сменивший свое имя Баграт на «княжеское», в русском начертании — Богратион, отпустивший ассирийскую бороду, удачливый владикавказский коммерсант и фабрикант, он гордо называет созданный им давящий мир «мое дело» и вот теперь требует, чтобы сын впрягся в ту же телегу.
Холодный ветер мечется, ковыляет, стонет на фабричном дворе, поднимает с земли опавшие листья и заставляет их носиться в однообразном кружении. Низко навалились на город и мечутся в беспорядочном беге кудлатые серые облака. Неуютно нынче осенью во Владикавказе. Когда-то этот город был сторожевым осетинским аулом у входа из степных равнин в грозные ущелья. Величественные горы теперь кажутся почти прирученными. Они дряхлеют. Но ветры дуют с прежней, а может быть, и с новой силой.
И протянутые руки старого, порыжевшего каштана все бьются и бьются в стекло…
Евгений вспоминает горячие споры в тайном гимназическом кружке «Арзамас», запрещенные брошюры, долетавшие до гимназистов известия о новых революционных веяниях, о законах политической экономии и о пробуждающемся движении в среде интеллигенции и в рядах рабочих… Да, пожалуй, его спор с отцом не содержит ничего оригинального. По существу, этот спор убийственно однообразен для современных поколений, когда «дети» не хотят подчиняться установленной «отцами» злой власти денежного мешка и начинают задумываться о выборе для себя иного пути в жизнь…
Богратион Сергеевич для убедительности откладывал каждую мысль на счетах. Поглаживая шелковистую бороду, он продолжал терзать сына тупой пилой заученных слов:
— Сам ты ничего не можешь сделать для рабочих, а кричишь: «Восьмичасовый труд! Больницы! Школы!»
Он старательно нащупывает больные места в душе сына.
— Знаем мы ваши словечки, знаем, что за спиной папаши умеете вы кричать… Эксплуатация! Помилуйте!.. Да ты, ты на что живешь, на какие деньги?.. А?.. Чьим трудом? Что же ты не бросишь все?.. А?.. В гимназии учишься, деньги платишь, на отцовской шее сидишь… Ведь рабочий труд проживаешь, ведь сам у того же рабочего все берешь… — И он заканчивает с торжеством: — Нет, батенька, меня красными словечками не проведешь. Нельзя же так, господа, помилуйте! Молокососы, не знаете жизни, ничего не делали, не работали — и, извольте ли видеть, эксплуатация…
Сын молча теребит блестящие пуговицы гимназической тужурки и терпеливо ждет, когда, наконец, надоест отцу читать нравоучения.
Внезапно облака над городом поднялись и стали расползаться. На фабричный двор и на крыши строений пролились лучи солнца. Дальше — больше. Как будто кто-то разорвал грязное ватное одеяло, и за мутно-сизыми клочьями открылось яркое осеннее небо. Солнце затопило город. И каждый кусочек земли во дворе, обрадованный, засверкал, заискрился. Во Владикавказе в двух шагах от горных ущелий, на постоянном сквозняке, такие крутые перемены не редкость.
Женя сдвигает брови и уныло смотрит на отца. Тот спокойно закуривает папиросу и собирается продолжать. Нет, этого нельзя выдержать! Есть ли что-нибудь более бессмысленное и безнадежное?
— Папа, мы не сойдемся. — Нелегкие слова. Женя старается произносить их как можно мягче. — Не будем говорить. Это расстраивает и вас и меня. Против убеждений я не пойду. И ваши доказательства не сломят меня. Вы стоите на своей точке зрения, я понимаю ее, но не могу стать рядом с вами…
Богратион Сергеевич оскорбленно поджал сухие губы. А Женя уже мысленно произносит фразу, которую сейчас услышит… Как много бы он отдал, чтобы случилось что-нибудь другое, непредвиденное! Пусть лучше отец хоть раз в жизни нечаянно выйдет из себя. Или весело рассмеется. Пусть только сломается проклятая пружинка в механизме. Пусть хоть раз наговорит что-нибудь несуразное, без логики, лишенное умерщвляющей расчетливости. Только бы не услышать эти слова!..
Но нет, неизменен Богратион Сергеевич. И вот они обрушиваются с тупым однообразием, привычные слова:
— Как вам будет угодно, милостивый государь, можете идти.
Евгений выходит из кабинета.
Он идет на улицу.
Привычная тоска приводит его на аллеи городского парка. Шуршат под ногами опавшие листья. Осенний воздух прозрачен и терпок. От земли поднимается пряный привкус гниения и сырости. В парке пустынно, холодно, неприютно. Пестрый дятел с красным огоньком на груди один, нарушая тишину, ретиво долбит кору белой акации. «Тук-тук… Тут-тук…» Как не заболит у него голова?..
Отец хочет приобрести в своем наследнике если не ярого промышленника и коммерсанта, то хотя бы преуспевающего буржуа с образованием адвоката или инженера, умеющего расчетливо извлекать доходы из «дела». А сыну до отвращения претит и то и другое. Почему? Да прежде всего потому, что у всех людей, привязанных к этому «делу», он видит только безрадостную, обкраденную жизнь — только несчастье.
«Да, так продолжаться не может! — повторяет Евгений самому себе. — Но где выход?»
За городом поднимается зеленое полукружие предгорий, а еще дальше и выше в вековом покое дремлет корона Кавказского хребта с ледяными шатрами вершин. Оттуда, должно быть, хорошо видно на все четыре стороны света. Там рождаются ветры, легенды и герои.
Ветер до конца развеял в небе клочья облаков; беспорядочно обгоняя друг друга, они несутся на юг…
Ветер, ветер носится над Россией. Ветер отчаяния и беды, ветер протеста и гнева и больших, но еще смутных надежд. Ветер тысяча девятьсот второго года…
Вечереет. Надо шагать домой. «Домой?» — с горькой иронией спрашивает Евгений себя. А больше идти некуда.
Пепел остывшего очага