Владимир Архангельский - Петр Смородин
Но это все впереди. А пока Петру шел тринадцатый год. И мать решила, что пора выводить его в люди. На весну и лето пристроила в имении Гардениных для всяких подсобных работ — у конюха и у садовника. А по зимнему первопутку увезла в Питер и определила учеником слесаря на фабрику хирургических инструментов Шаплыгина, на Лахтинской улице, дом № 25. При хозяйских харчах, с койкой в общежитии, по восемь копеек за смену.
Пять лет при таком положении это дело считалось в рабочей среде обычным. А потом что бог даст. Были бы руки на месте и голова на плечах.
ВЫУЧКА В ЦЕХЕ
Помалу притирался Петека в цехе, но с полгода жил воспоминаниями о сельской жизни. Были они обыденными, а бередили сердце крепко: то шумный престольный праздник с ярмаркой и крестным ходом; то шалости в кругу сверстников, и самые яркие среди них — опасные ночные налеты на чужой сад, и за пазухой полно обжигающе холодных, сочных, ароматных плодов. И удивительные походы по ягоды и по грибы в холмистый лес, давно прозванный Топоровкой, где можно было потеряться, как в джунглях. А то вставали в памяти какие-то простенькие, привычные и совсем безмятежные крестьянские дела по дому, особенно в огороде: весной они с бабкой Прасковьей готовили грядки для подсолнухов, а зимними вечерами, когда не мешался дед, дружно лузгали семечки — это заменяло разговоры. И ни с чем не сравнимый счастливый миг в барской усадьбе — Петека на горячем коне мчится к водопою, без седла, голым пяткам жарко от разгоряченных боков коня, на ветру разлетаются выцветшие от солнца русые волосы. Простор, полет, радостная истома в груди под расхристанной ситцевой рубахой!..
И проходила перед глазами школа — приземистое мрачное здание неподалеку от церкви, где в одной комнате горласто учились все три класса. Тучный поп Оболенский занимал время красивыми байками про апостолов, рассказывал страшные истории из библии. Регент Сергей Дюкарев заставлял петь псалмы, больно таскал за вихры, когда в хоре кто-то тянул козлетоном, или крепко стегал линейкой по загривку. Учительница Варвара Бударина часто читала рассказы из книжки Вахтерова. Она не дралась, как и Анатолий Яковлевич, ссыльный из политических, от которого много набрались уму-разуму. Он в погожие осенние дни водил своих учеников то в лес на Бугдму, за шесть верст от села, то на реку Воронеж, к Крутогорью. Всякий раз собирали плоды и листья для школьного гербария и на привалах говорили про жизнь: о богатых и бедных и про то, что не может быть так вечно, потому что люди труда создают все ценности на земле и когда-то должны стать хозяевами жизни. Кое-что говорил он и о революции 1905 года: как с царизмом дрались рабочие на баррикадах, как крестьяне жгли усадьбы помещиков.
И еще вспоминались «шашки» — веселая озорная игра в бабки. Петека — отчаянный заводила и хитряк — наловчился посылать биту так, что в конце игры всегда пузырилась у него от «шашек» рубаха над поясом…
Но в Питере дни летели, как колесо с высокой горы. И он вместе с ними убегал все дальше и дальше от всего, чем было дорого детство. С гудком просыпался, по-темному устремлялся в цех; в сумерках возвращался, перехватывал щи либо кашу с куском хлеба — и на боковую.
Полагалось ему крутиться в цехе девять часов: больше на побегушках, на подноске или уборке и для самого беглого знакомства с рабочим ящиком слесаря. Но, бывало, его задерживали или сам он прихватывал час-другой, когда дозволяли снимать наждаком окалину со «штуки», подходить к тискам и помаленьку приучать руку к молотку.
Как помнят люди, видавшие Петра в эти годы, был он паренек рослый, худой. По характеру гордый и молчаливый. Многие старшие понимали, что все это вроде бы знак его сиротства, и относились к нему сердечно. Он это чувствовал тонко и отвечал лаской. Пытливые серые глаза с золотистыми крапинками теплели. От доброго слова оживлялся заметно и работал с огоньком.
А вообще-то, было несладко. Учили плохо, к станку не приваживали, зато подзатыльники раздавали запросто. «Если получали затрещин в день десять, это хорошо, а то и двадцать», — вспоминал о том времени Смородин. Чаще всего прикладывали руку свои люди — старшие ученики, за ними — мастера, а то и приказчики. «Положение ребят, особенно из деревни, — забитость, нищета… Вот почему после нескольких лет ученики легко воспринимали революционные идеи… Мы ненавидели городового, пристава, околоточного, хозяина, приказчика, мастера… уважали только своих, кто вместе с нами поступил».
Тем, кто не знал его близко, Петр казался болезненным: острые лопатки зримо выпирали из-под рубахи, и кожа на липе была слишком белая — без румянца и без загара. А он был здоров, только для нормального роста не хватало ему харчей при нищенском заработке ученика. Ходить же к матери всякий день на барскую кухню не позволяла рабочая гордость.
С первой получки, в студеный ноябрьский вечер, помчался он к Анне Петровне. Скинул шапку у порога, чинно сел на табуретку, не скрывая улыбки, погремел серебром в кармане и выложил на стол два целковых. Немного, конечно, только дороже этих денег у него уже никогда не было: свои, кровные, первые, рабочие!
Мать всплеснула руками. Давай скорей угощать его кофием с мятным пряником. То-то счастье: объявился будущий кормилец, хозяин.
— Ой, Петька, вот день-то ноне добрый! Теперь у нас все как по маслу пойдет… Я уж тебе подкину трешницу, подадимся завтра сапоги покупать. С них начнем, и так до самой макушки, чтоб был ты у меня справный мастеровой!
Посудачили обо всем: и про господ Гардениных, и про всю боринскую родню. И Петр сказал, что с нового года — за старание его! — положат ему за смену шестнадцать копеек, и тогда в месяц будет причитаться четыре рубля. Через полгода — шесть, через год — восемь.
— А как долезу до конца учения, — и все двадцать! Поболее деда буду тебе таскать. Хочешь, золотом, хочешь, бумажками. Или тебе, маманя, медяками? Вот бы копейками — полную шапку!..
Петя вскоре ушел, а Анна Петровна долго переживала эту встречу. Она и гордилась, что сын при деле, а в душе жалела его. И удивлялась, что раскрылся он перед ней какой-то новой гранью. Но рассудила по правде:
— Что спрашивать с мальчишки? Дите, оно и есть дите. Только что-то сдвинулось в нем с места, видать, стал в понимание входить…
Так оно и было. Еще раз-другой отвесили ему затрещину — и отступились. Волчонком щетинился он. Не убегал, как другие, почесывая больное место, а оставался там, где его настигли. Овсяной чуб закрывал правый глаз, а левый так и сверлил, колол обидчика. Того и гляди молоток схватит. Да ну и черт с ним, лучше не связываться! Других, что ль, нет? Те любое стерпят!