Михаил Новиков - Из пережитого
Оговариваюсь, что это не дневник и я пишу по памяти, а поэтому мои записи будут носить неполный и отрывочный характер[1].
1922 г.
Первая часть
Глава 1
Раннее детство
Родился я в 1870 г. в бедной крестьянской семье. Отец мой, Петр Кузьмич Новиков, был внуком Сысою, был грамотный, пел на клиросе, любил выпить и от этой причины, живя на фабриках по зимам, ничего не приносил домой из своих заработков, и бедной матери, у которой нас было пять живых сынов, чтобы как-нибудь нас прокормить, приходилось по зимам молотить цепом по чужим ригам за 15–20 копеек и на эти гроши покупать у нищих кусочки. Покупать муку она была не в состоянии, а своего хлеба хватало только до Рождества и редко — до масленицы. Земли было у отца мало, а заработки свои он пропивал. А оброк был большой — выкупали надельную землю после воли — и с надела (в 2 3/4 десятины) сходило по 14 рублей, а цена хлебу была от 35 до 50 копеек пуд. Первое, на чем остановилась моя память, — это я роюсь вместе с братьями в купленных кусочках, выбирая какие получше и вступая в драку за них с братьями. Как младшего, меня бьют, и я ору и жалуюсь матери.
Чем мы, собственно, кормились, я не помню, но, кроме хлеба, у нас не было и своих картошек, а о крупах и каше мы даже не мечтали, считая это достоянием богатых, и если когда мать ухитрялась достать 10 фунтов крупы и сварить нам кашину, или кто-либо давал ей ведерко картошки, то у нас был настоящий праздник. В этот день мы смело глядели в глаза другим ребятам и начинали верить в свою звезду.
Молока у нас почти тоже не было, хотя корова и бывала. Но как-то выходило так, что зиму мы ее кормили, а весной продавали на хлеб или оброк и оставались без молока. О, жизнь нашей матери была сплошной мукой и нуждой, и как она вырастила нас, пятерых братьев, я теперь совсем не понимаю. Правда, свет не без добрых людей, матери кое-кто помогал: подавали по горшку молока, по ведерку картошки, по куску ситного, но все это было чисто случайно, вернее, от праздника до праздника.
Помню также, как меня высекла крапивой нищенка, которую звали Сашей Барановской, за то, что я просил взять меня в поле при возке навоза, сам же я был так мал, что не мог бежать за лошадью самостоятельно. Кроме этой Саши, был еще старик-нищий, которого звали Андреем Грешным, и другой — Филимон Архипыч, и на них-то все матери и воспитывали своих ребят, пугая их, когда нужно, этими страшными для нас именами. Ходили еще тогда по деревне бродяжествующие цыгане, и уж в эти-то дни мы никак не решались плакать, и если чуть кто прицыкивал на нас, мы опрометью забирались на печь и сидели там молча целыми часами.
Боялись мы и Боженьки, которым, за отсутствием цыган или Андрея Грешного, стращала нас мать. «Бог отрежет вам ушко», — говорила она, и мы поневоле всегда прятали ножи и ножницы, чтобы обезоружить Боженьку им случай его гнева.
Но если Саша Барановская и Андрей Грешный пугали нас своей грубостью и озорством, не стесняясь постегать крапивой или отодрать за волосы, то Филимон Архипыч пугал нас только своей внешностью. Он был высокого роста, седой и бритый, и мы звали его николаевским солдатом, каким он и был на самом деле, так как сам же иногда рассказывал о севастопольской обороне, в которой участвовал лично, прослуживши на службе 20 лет по старому положению.
В угоду матери он хоть и не прочь был погрозиться, постращать нас, но человек он был добрый, особенный, любил говорить от Божественного Писания и рассказывать про подвиги святых угодников, и его всегда охотно слушали на деревне, а в особенности женщины, у которых всегда много семейного горя и раздоров. Говорил он хоть и не складно, но как-то мистически-проникновенно, отчего и всякое его простое слово казалось значительным. Но говорил он не всегда и не со всеми, а по настроению, когда его что-либо волновало и затрагивало. И не в одиночку, а где собирались люди кучами: на стройке новой избы или двора, на починке обществом дорог, при рытье колодца или на праздниках, когда женщины кружками сидят у дворов или собираются по соседям в хаты. Во всех таких случаях Филимон Архипыч был самым желанным человеком, и, если его вовремя умели разговорить и настроить по-хорошему, он охотно делился своими знаниями из писаний и вообще из душевных вопросов и болестей. Главное, он умел утешать в горестях и страдания; умел понятно говорить о долге жизни перед Богом; умел вдохнуть новую надежду в каждого, какое горе у кого ни было. Я запомнил, как он утешал мою мать, когда она плакалась ему на свою горькую долю и на пьяницу-отца (ее мужа), через которого она так много мучилась с нами, неся заботу и по хозяйству, и по нашему прокормлению. «Бог-то нас в терпении испытывает, матушка, — говорил он ей мягко и любовно, — всем определен свой крест. Господь-то и смотрит: кто как его несет? Кто с ропотом, а кто со смирением. А ты, небось, думаешь, что белый свет нам дан только хлеб на навоз пережевывать? Ишь, какая радость! Жили бы все в достатке, ели кашу с молоком да щи с бараниной. Не болели бы, не умирали, не сиротились. Так, по-твоему, матушка? Этого бы ты хотела? Да ведь тогда, милая, и Бог не нужен бы был, про него, Милосердного, все бы и забыли. А толк-то какой? И жили бы как скоты несмысленные, и навозили бы только землю. А Бог-то не того от нас хочет, Он хочет, чтобы мы Его помнили и Его дело делали. Трудно, обидно, горестно, а ты терпи без ропота. Что будет завтра — ты не знаешь. А, может, завтра-то и твоя жизнь переменится! Не у тебя одной горе такое — тыщи мучаются, а ты что за такая, что своего удела не хочешь нести? Ты по нужде несешь, а угодники Божий по своей охоте в бедности жили и корешками питались.
Небось, слышала про Алексея, человека Божия. Он богатство оставил, жену оставил, чтобы послужить Господу, а мы такие себялюбцы, что и потерпеть не хотим. Терпеть надо, матушка! За терпение Бог невидимо наградит. Может, он тебя в детях обрадует и под старость покой найдешь».
Когда он входил в настроение, он перебирал многих угодников и пересказывал их тяжелые подвиги, понесенные во Имя Божие. И этим так заражал своих слушателей, что они готовы были слушать его без конца и, по его уходу из деревни, долго еще были под влиянием его рассказов, разнося их из дома в дом. А когда он этак-то утешал мою мать, я, на правах маленького, подбирался к его сумке и на его глазах выбирал кусочки. Филимон Архипыч не сердился и сам же из другой сумки доставал мне лепешку или кусок хорошего ситного, которые он отбирал для себя, и я с торжеством победителя делил эту лепешку между братьями.
Кроме того, по деревне ходили слепые с поводырями и пели нараспев божественные стихи, которым я тогда и научился раньше всех песен и молитв и которые очень любил. И хотя мать стращала нас и слепыми и говорила, что они посадят нас в сумку, но мы их совсем не боялись и гурьбою ходили за ними по деревне, наслаждаясь их даровым пением. К сожалению, в моей памяти с того времени остались только два стиха: «Милосердия двери отверзи нам» и «Да восплачется мать сырая земля», все же другие остались только в воспоминании как хорошие сны, содержание которых забыто безвозвратно.