Эндель Пусэп - Тревожное небо
Мы с двоюродным братом Вальтером уже спали и проснулись от громкого «Тере ыхтуст»{1}. Куста принялся сбивать кнутовищем снег с валенок и, как был в громадной бараньей шубе, присел к столу.
— У вас ведь двое в окопах? (На фронт взяли и дядю Александра). Так вот: власти в волости сказали, если кто хочет, может взять к себе в работники двух военнопленных…
Дедушка Иозеп долго дымит трубкой и, наконец, говорит:
— Двое нам ни к чему… Один бы пригодился. Крестец у меня ломит, и пальцы вот тоже сводит, — и дед подымает заскорузлые руки со скрюченными пальцами.
— Если двух не хочешь, не бери, никто не заставляет. Возьми одного. Но затребуй двух, а если дадут, можешь другого отдать мне.
Дед пыхтит трубкой и ничего не отвечает.
— Да ты не бойся, тут дело чистое, — уговаривает Куста. Так появился у нас в семье венгр Шандор. Мы с Вальтером ходили за ним следом и на почтительном расстоянии следили за ним, когда он таскал скоту сено или колол дрова. Говорить с ним мы не могли — он знал только свой, венгерский язык, и немного по-немецки. Стоило ему улыбнуться, как мы, осмелев, подходили к нему ближе; нахмурит брови, густые, черные — бежим прочь. Улыбался он, однако, редко.
Расположил нас, мальчишек, он к себе уже с первого вечера. Притащив со двора сосновое полено, расколол его аккуратно на тоненькие дощечки. Время от времени хитро на нас поглядывая, Шандор тихо напевал что-то на непонятном нам языке, и вскоре из-под его рук вышла рамка с четырехлопастным ветряком.
Следующим вечером Шандор вырезал из полена деревянного человечка. Не было лишь рук, но вскоре появились и они. Затем Шандор приладил человечка к сделанной вчера рамке, пристроил к деревянным рукам полоску жести — пилу, и теперь, поворачивая ветрячок, руки человечка задвигались то вверх, то вниз. Назавтра деревянный пильщик был водружен на верхушку растущей во дворе березы и размахивал на ветру деревянными руками не переставая.
В долгие зимние вечера, когда, отужинав, вся семья, напевая вполголоса какую-нибудь песню, шила, ткала, пряла или чинила, из-под умелых рук черноволосого венгра появлялись на свет то деревянные солдатики, то фигурки различных домашних животных или диких зверей, то птиц. Вскоре у нас накопилось такое обилие игрушек, что им стало тесно на полу под нашей кроватью.
Но эта зима принесла нам и много горя. Умер дед. Все чаще стала хворать мама. Забрали и куда-то перевели и Шандора. Взрослых мужчин на хуторе не стало, и хозяйство вести становилось все труднее и труднее. Вместо деда на базар стала ездить мама. Все то же — несколько фунтов масла, три-четыре круга молока, замороженного в тазу, вот и весь товар. Покупать же надо было многое: муку на хлеб, ибо рожь давала очень малые урожаи, и керосин, и соль, и спички.
Правда, голода мы не терпели. Имелась солонина. Снятое молоко и картошка с капустой также были свои.
Хозяйство было почти натуральным, ибо и одежда, и обувь, и еда — все делалось и добывалось своими руками. Но сколько требовалось кропотливого труда, чтобы вырастить лен, отмочить, перемять и вытеребить его; затем выпрясть в тончайшую нитку и, наконец, соткать полотно. И все это вручную, с помощью примитивнейших приспособлений. Своим было и сукно: погрубее для мужчин, потоньше для женщин. Шерсть также чесали, пряли и ткали вручную. Зимними вечерами жужжали две, а то и три прялки зараз. Готовую шерстяную нитку красили. Краской служили различные травы, коренья и древесная кора. Полушубки из овчины, мужские штаны из телячьей кожи — все это дубилось, красилось и шилось долгой студеной зимой собственными руками.
Янтарно-красный, пахучий и ароматный чай из высушенных стеблей дикой малины; кофе из прожаренных пшеничных зерен, покупаемых на базаре, с добавлением также прожаренных до коричневого цвета кусочков моркови и цикория; сахар — патока, получаемая из вываренного весной березового сока; заготовленная впрок и хранимая в березовых туесах черника — все это собирали, обрабатывали и заготавливали впрок, так, чтобы хватало до следующего лета.
Сейчас, когда стали забывать даже, как печется хлеб, все это кажется невероятным — однако все это было…
Осенью семнадцатого вернулся домой, провоевав два года, отец. Вернулся не один: с ним из Эстонии приехали бабушка Мари, мать отца, и его сестры — Аделе и Альвина.
Утром за завтраком сидело почти вдвое больше народу, чем обычно. Бабушка Мари оживленно тараторила. Мне запомнилось лишь самое для меня тогда интересное: про войну.
— Немец уже в Риге, — говорила бабушка, — и все идет и идет… Нет, видно, у русских уже силы, чтобы его задержать. А от нас до Риги — рукой подать. Вот Карл и говорит: давай уедем отсюда, а то, не ровен час, и до Выру дойдет.
Старшей сестре отца — Аделе было тогда лет 17–18. Темноволосая, с широким открытым лицом, она, улыбаясь, поглядывала на нас и время от времени откидывала рукой опускающуюся на левый глаз прядь волос. Второй — Альвине, небольшого роста, чуть светлей старшей сестры, кругленькой, как бочонок, исполнилось двенадцать. А мне — почти семь. Такая еще девчонка, а уже тетя! По моим понятиям тетя могла быть лишь взрослой, такой, как сестра матери Мария.
Самое обидное для нас с Вальтером заключалось в том, что мы с ним должны были пасти скот, а Альвину же от этой повинности почему-то полностью освободили.
Пасти скотину не так уж и трудно. Самой неприятной была необходимость вставать с восходом солнца. Спали мы в сене, сложенном под крышей коровника. Каждое утро, чуть свет, подоив коров, тетя Мария безжалостно стягивала с нас овчинный кожух и не уходила до тех пор, пока мы не слезали вниз. Тут же совала она нам по ломтю хлеба и наливала из подойника по кружке парного, совсем еще теплого молока. Еще по ломтю хлеба за пазуху, и мы отправлялись на пастбище.
Любимым местом пастьбы были для нас берега речки Базаихи. Но к самой речке примыкали покосы соседа, и нам не разрешалось там топтать траву. Пробирались мы к воде через густые заросли черной и красной смородины, которая перемежалась с черемухой, ольхой и высокими елями.
Один из нас оставался со скотиной, а другой с острогой в руках пробирался, крадучись, по берегу речки и охотился на рыб. Затаив дыхание, всматриваешься в хрустально чистую воду, где нет-нет да высунется из-под коряги хвост, хариуса. Хариус очень пугливая и чуткая рыба, при малейшем шуме исчезающая с глаз. Вот он! Осторожно, без малейшего всплеска опускается в воду острога… и замирает. Ждешь, когда покажется спинной плавник. Вот уже виден его кончик… еще… еще немножко! Резкое движение руки и… по легкой дрожи шеста чувствуешь, что рыба на остроге.