РОБЕРТ ШТИЛЬМАРК - ГОРСТЬ СВЕТА. Роман-хроника Части первая, вторая
Вот что он писал мне в феврале 1970 г., приступая к работе над романом.
«Горсть света» — это, думаю, мое главное, но куска хлеба она не сулит, эта самая «Горсть». Работоспособность снизилась и появилась страсть к бездумному и бессмысленному наслаждению уходящей жизнью, вот этим лесом под снегом, теплом от печи (отец предпочитал жить не в Москве, а на зимней даче в подмосковной Купавне. — Ф. Ш.) и счастьем от великого чужого труда, то-есть от этих самых слез над вымыслом. Тем более, коли вымысел описывает твою собственную судьбу и чудным образом вскрывает твое собственное сердце.. Очень об этом — жизни собственной! — трудно... Надо писать «Горсть света» — это главное, не дай Бог, чтобы я не успел! Не дай Бог, чтобы понято было не так и чтобы кто-то истолковал нашу жизнь не по «Горсти света», а по неким протоколам и записям. Не только изреченная, но и записанная мысль (в документах) есть ужасная ложь. Правда мыслима лишь в солженицынской прозе, то-есть в толстовской, пушкинской, гоголевской прозе, более правдивой, чем любой протокол об этих событиях. Дай Бог мне спастись от тяготения протокола, приказа, сводки, штабного донесения и суть всех этих «протоколов» изложить в форме художественной…»
Такова была исходная авторская позиция — не дотошные документальные мемуары, не исторически-точная хронология, но именно «даль свободного романа», основанного на фабуле жизни собственной, причем — по воле судеб! — столь замысловатой, что авантюрная повесть местами явственно переходила в увлекательный детектив.
Некоторые из тех, кому довелось читать или слушать эту неизданную хронику (а отец охотно читал ее всем желающим), считали, что автор напрасно отошел от классической мемуарной формы: отказался от рассказа от первого лица, переиначил имена и фамилии большинства действующих лиц, — тем самым невольно заставляя читателей сомневаться в подлинности и достоверности описываемых событий. Отцу часто советовали что-то уточнить, объяснить, сослаться на какие-либо источники... В ответ он только вздыхал и отмалчивался. Поэтому пусть читатели-скептики усомнятся встречался ли герой романа с Лениным и Сталиным, спорил ли с Берией о Достоевском, в самом ли деле подсказал Есенину сюжет «Черного человека»... Однако, хорошо зная родителя, могу сказать лишь одно — нафантазировать он мог куда как похлеще! В главном же — в авторской исповедальности и его покаяниях — усомниться просто невозможно...
В прологе к роману-хронике, где объясняется и смысл заглавия книги, писатель говорит напрямую: «Хочу, чтобы прочитавший эти страницы ощутил себя присяжным на суде над героем книги и вынес под конец свое решение: виновен или невиновен! И да будет милосердным тогда приговор судьи высшего и вечного!»
Отсюда, из этого порыва проистекает стремление, автора не только не затенять в своем жизнеописании собственные грехи и ошибки (кто же без них в жизни обходится!), но, напротив, — выделить и подчеркнуть их, выставить на всеобщее обозрение. Вот почему никоим образом нельзя согласиться с теми, кто полагает, будто «Горсть света» создана лишь для семейного чтения. Нет уж, ЕЖЕ ПИСАХ — ПИСАХ! Еще недостойнее памяти автора убирать лишь отдельные, наиболее «исповедальные» главы и абзацы.
Как многие щедро одаренные от природы люди, отец ощущал себя неким баловнем судьбы, которому всю жизнь, даже в самых трудных условиях, выпадал «счастливый билет». Он считал, что ему приходилось легче, нежели многим сверстникам и коллегам. И часто повторял, что жизнь — это дорогой ресторан, где за все приходиться платить по коммерческим ценам, где за все хорошее предъявляется строгий счет. А на сделки с совестью ему приходилось идти не только в сердечных делах... И для искреннего покаяния потребовалось подлинное мужество.
Мои родители принадлежали к тому поколению (ныне, увы, почти ушедшему), которое было воспитано в старом, религиозно-нравственном духе. И тем не менее они искренне приняли новую веру в революционное преобразование Родины. И, следуя призыву Блока всем сердцем и душой «слушать Революцию», были готовы положить на этот алтарь свои жизни. Моя мать, потомственная петербуржская дворянка, через всю жизнь пронесла идеи революционного романтизма, глубоко уважала и Ленина, и Сталина, и Дзержинского, в честь которого я, внук и сын «врагов народа», ношу свое имя. Будучи и старше и опытнее своего мужа, моего отца, она оказала на него немалое влияние, и не только моральное. Ученый и дипломат, специалист по экономике Японии, блестящий лингвист, владевшая рядом европейских языков и японским, она с первых лет революции до самой своей ранней смерти была связана с органами ВЧК-ОГПУ-НКВД, свято верила в честность и высокое назначение чекистов, будто бы призванных каленым железом и огненным мечом выжечь всякую людскую скверну, переделать и возвысить человечьи души... Отец писал, что она «пришла к большевикам не от любви к ним, а от ненависти к прочему, как и Маяковский…». Моя мать стремилась понять и оправдать все происходящее в стране даже в самые тяжкие годы репрессий, хотя в глубинах ее романтической души, конечно, таились сомнения...
Отец же был воспитан прежде всего в духе порядочного, честного отношения к любому делу, за какое приходилось браться. Дисциплинированность и трудолюбие были для него повседневной нормой (возможно, что здесь сказались и традиции предков нашего семейства), он терпеть не мог столь привычных для современного бытия расхлябанности, лености и необязательности. Волею судеб оставшись на просторах преображенного большевиками Отечества, будущий писатель принялся ему служить верой и правдой, искренне пытаясь принести максимальную пользу. Только случай уберег его от вступления в коммунистическую партию — заявление было им подано и принято благосклонно (мама же оставалась беспартийной по принципиальным соображениям, избегая возможных льгот и привилегий, она служила делу революции фанатично и бескорыстно).
Все это вместе взятое в реальных условиях того времени не могло не привести отца к неизбежному и закономерному сотрудничеству с «органами», говоря грубее, к сексотству. Революционная романтика и мечты о преобразовании человечества на деле обернулись «волчьими ямами», страшными пропастями, чудовищным насилием над собой, подлинными ужасами нравственными, и физическими. Эта тема, остающаяся злободневной и сегодня, едва ли не впервые в нашей литературе основательно и откровенно раскрывается в «Горсти света». Такое признание — самое тяжкое из всех многочисленных покаяний автора книги, и далось оно ему нелегко. Но как писатель и как верующий человек он счел необходимым довериться не только своему духовнику, но и чистому листу бумаги