Илья Олейников - Жизнь как песТня
– Немного, – вежливо соглашались дамы. – Если бы ты не делал это каждый день в течение тридцати лет. Так что пора завязывать, запойный ты наш.
Я завязал. Полгода я, завидя сверкающие водочные витрины, на корню гасил любые проявления так отрицательно повлиявшей на меня алкогольной зависимости.
Однако дурь не проходила, и дикие идеи продолжали посещать меня с завидным постоянством. И тогда я сел за письменный стол. Сел с единственной целью – отвлечься.
Положил рядом огромную пачку сверкающей бумаги, направил на себя прохладную вентиляторную струю, глубоко затянулся сигаретой, затем энергично приподнял ручку и в этом энергично приподнятом состоянии находился минут сорок, ожидая, пока первая спасительная фраза не придет в мою порядком взбаламученную голову.
Время от времени я поглядывал на белоснежные, как новобрачная простыня, листы, мысленно представляя, как они постепенно заполняются Буковками. Видение приятно успокаивало, однако фраза не шла. Я встал, прошелся по комнате, еще покурил – все тщетно.
Фраза не приходила. За окном пьяный мужик косил траву.
«Под Толстого косит», – уныло подумал я и снова энергично взялся за авторучку. Бесполезно.
Почему-то вспомнился Байрон, так мало проживший и так много написавший. Затем перед глазами немым укором величаво проплыл многотомный словарь Брокгауза и Ефрона, но добил меня неожиданно появившийся силуэт публичной библиотеки, в которой, несмотря на ее гигантский размах, так и не нашлось места для моей книжонки.
И вовсе не по причине того, что дирекция обошла ее своим вниманием, а лишь потому, что она так и не была написана.
И вдруг что-то произошло. Как будто щелкнул невидимый тумблер, и я, как на телеэкране, увидел себя.
На дворе стоял 1964 год. Мне исполнилось семнадцать, и я, по велению своего раздираемого противоречиями сердца, поступил в Кишиневский народный театр. Условия приема в сей храм художественной самодеятельности были просты. Хочешь поступать – будешь принят. Не хочешь поступать – не будешь принят.
Создателем этого уникального организма был Александр Авдеевич Мутафов. Лет ему было около семидесяти, но он об этом даже не догадывался. Или не хотел догадываться. Где-то под Тюменью сохла по нему молодая жена Тома, но он сам толком не помнил – жена она ему, теща, дочка или вовсе малознакомая женщина. Лицо его смахивало на сильно высохший помидор, из центра которого неизменно торчала сигарета «Ляна». В народе эти сигареты называли «атомными», и действительно, когда Мутафов закуривал, невольно хотелось дать команду: «Газы!»
Еще Авдеич любил дешевый портвейн. Он называл его уважительно – портвэйн.
За десять лет диктаторства в народном театре Мутафов поставил два спектакля. Первая пьеса была написана грузинским драматургом или, как теперь говорят, лицом кавказской национальности Амираном Шеваршидзе. Называлась пьеса «Девушка из Сантьяго», где в легкой увлекательной форме рассказывалось о боевых буднях простой кубинской девушки, которая в несколько часов нанесла американцам такой материальный ущерб, что, вздумай сегодня Фидель Кастро этот ущерб возместить, Куба бы осталась без штанов. К счастью для американцев, отважную девушку в конце спектакля звер-ски замучила батистовская охранка. Не сделай они этого, то и Америка наверняка бы осталась без штанов. Пьеса безусловно удалась автору, так как была одобрена спецкомиссией ЦК КПСС и рекомендована к исполнению. Насколько хороша вторая пьеса, сказать не могу. Это была «Бесприданница» Островского, а относительно нее комиссия из ЦК никаких положительных рекомендаций не давала.
Несмотря на то что два этих опуса шли не менее десяти лет, Авдеич ежедневно репетировал отдельные сцены, пытаясь довести их до совершенства.
– Так! – победоносно орал он хриплым пропитым голосом. – Хор-рошо!.. Но уже лучше!
В такие минуты он напоминал отца и вождя корейского народа Ким Ир Сена, оплодотворяющего одновременно все женское население страны, так как матерей у корейцев было много, а отец один.
Полгода я сидел в зале, наблюдая эти незабываемые уроки мастера и ожидая, когда же наконец мастер обратит на меня свой пылающий режиссерский взор. И вот – свершилось. В кубинской эпопее был персонаж – священник Веласкес. Роль в реестре действующих лиц автор обозначил так: «Священник Веласкес из Сьюдад-Трухильо», и единственное, что успевал сказать по ходу пьесы этот злополучный священник, как раз и было: «Я – священник Веласкес из Сьюдад-Трухильо», после чего его вешали. Происходило все следующим образом. Революционно настроенная девушка из Сантьяго приказывала:
– Привести сюда этого подонка, священника Веласкеса из Сьюдад-Трухильо.
С голодухи готовые на что угодно кубинские партизаны молдавского розлива выволакивали на сцену избитое существо, облаченное в рваную черную мантию.
– Кто этот человек? – грозно вопрошала кубинская Жанна д'Арк.
– Я – священник Веласкес из Сьюдад-Трухильо! – вопило избитое существо.
– Кончить негодяя! – решительно говорила сантьяженка, и партизаны охотно шли навстречу ее просьбе. Правда, они деликатно уводили священника за кулисы, и доносящийся оттуда через секунду протяжный животный крик давал понять зрителю, что и на этот раз добро победило зло.
Роль не задалась. То ли партизаны волокли меня вяло, то ли я не настроился, но, когда девушка спросила: «Кто этот человек?», я промямлил нечто непотребное.
– Что?! – бесновался Мутафов. – Почему?! Человека ведут на виселицу, а ты бубнишь под нос, как старый пердун в ожидании стула.
– Да ничего я не бубню, – оправдывался я. – Просто партизаны волокут меня без настроения.
– Ах, значит, мы волокем без настроения? – обиделись в свою очередь партизаны. – Ну, пойдем!
Их тон не сулил мне ничего приятного в ближайшие полчаса. Обидевшиеся партизаны теперь тащили меня так, что стало ясно – будет больно. Даже очень больно. И когда командирша в очередной раз кокетливо спросила: «Кто этот человек?», я заверещал что было мочи:
– Я – священник Веласкес из Сьюдад-Трухильо! Только не бейте меня больше – я все скажу!
– Хор-рошо! – успокоился Мутафов. – Хор-рошо! Но уже лучшые. Только без отсебятины.
Он ничего не понял. Это была не отсебятина. Это был крик души. Я подумал, что если партизаны позволяют себе такое на репетиции, то на спектакле они могут до того разойтись, что я буду просто размазан по стенке.
Через несколько дней попалось мне на глаза в вечерней газете объявление о наборе в кукольный театр учеников кукловодов с зарплатой сорок рублей. Больше рубля в моем кармане не водилось. Сумма показалась значительной. Я явился на показ. Выбирать было не из кого, поскольку только я один и явился. Главреж окинул меня таким взглядом, словно подбирал не кандидата в кукловоды, а проститутку в бордель. И, насмотревшись вдоволь, поскучнел. Впечатления на него я явно не произвел. Он вяло спросил: