Анатолий Алексин - Страницы воспоминаний
Потом мне позвонил сам Владимир Турбин. И пригласил приехать к нему… Сурового вида был человек. «Я должен сказать нечто для вас огорчительное, — произнес он для начала. У меня внутри похолодело: неужто вознамерился отменить свои журнальные «оценки»? А он сердито, даже зло продолжал: — Там, в моей статье, появились не мои слова «славная повесть». Эпитет «славная» я вообще никогда не употребляю… Но в данном случае оно непозволительно выпирает, полностью не соответствует моему отношению к вашей повести и вопиюще противоречит всей статье. — Сердитый критик употреблял резкие высказывания. — У меня был эпитет не оригинальный, но совсем иной: я назвал вашу повесть… — Далее следовал его эпитет, который я от волнения не зафиксировал с абсолютной достоверностью. Да не осудите воспроизведение мною того эпитета, но он назвал повесть то ли «уникальной», то ли «замечательной», то ли «прекрасной». Не менее того… — В редакции мою оценку позволили себе приглушить. Но так как эта «поправка» слишком явно и бесцеремонно вторглась в мой текст, читатели ее легко обнаружат».
Владимир Турбин сообщил мне, что отправляется читать лекции за рубежом (кажется, в Финляндию). Он уехал. Потом вернулся… Но больше мы никогда с ним не встречались.
С Петром Алексеевичем Николаевым я тоже познакомился в писательском Доме творчества, но подмосковном, — и сразу, на все дни моего подмосковного пребывания, мне будто бы было даровано почти непрерывное общение с чудом Гоголя, Толстого. И Лескова… И Бунина…
Именно тогда я узнал то, что стало для меня, пожалуй, главным путеводителем и на что позже я не раз позволял себе ссылаться: в одном из писем Лев Толстой утверждал, что самое значительное и, может быть, самое сложное в писательском труде — это воссоздание человеческого характера, ибо только через него, характер людской, можно воссоздать характер Времен и Эпох. Именно в те дни я еще явственней осознал, что особо высокие завоевания художественного мастерства — это рождение из-под пера писательского образов нарицательных. И что в чудодейственном искусстве создания таких образов равных себе не имеет Гоголь: Чичиков и Хлестаков, Ноздрев и Плюшкин, Манилов и Собакевич, Добчинский и Бобчинский, Коробочка и Башмачкин… Гоголевский диапазон — от «Мертвых душ» до «Майской ночи», от «Ревизора» до «Носа», от «Шинели» до повести об Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче, от «Вия» до «Записок сумасшедшего» — непостижимый диапазон этот по-новому раскрылся для меня в дни тех подмосковных бесед. И гоголевский стиль, загадочно соединивший в себе сатиру и сострадание, юмор и горечь…
Раннее детство мое прошло на Гоголевском бульваре. Тот давний, увы, переселенный во двор известного дома на Никитском бульваре (но все же во двор) памятник, созданный скульптором Андреевым, был опоясан бронзовой галереей гоголевских персонажей. Однажды в разгар зимы я лизнул бронзу — и вернулся домой в крови.
Убедившись в безобидности моего «ранения», мама сказала:
— Разумней было бы позаимствовать язык Гоголя, чем отдавать ему свой.
Позаимствовать невозможно, а вот глубже постичь его уникальность, неповторимость то доброе знакомство в Доме творчества писателей мне помогло.
Петр Алексеевич вскорости обнаружил там и живые толстовские образы, ставшие нарицательными: кто-то оказался поразительно похож на Пьера Безухова, а чья-то дочь удивительно напоминала Наташу Ростову… Соотносить творения классиков с действительностью, утверждая их неразделимость, тоже было призванием мудрого литературоведа.
Как-то по телевидению показали фильм, снятый годы назад Михаилом Швейцером по толстовской «Крейцеровой сонате». И я ощутил, что, несмотря на трагичность сюжета, квартира наполнилась нравственным кислородом, очарованием подлинного искусства. Как же непримиримо отличалась кинокартина от бесцеремонно заполонивших телеэкраны сериалов! Фильм вроде бы против них восставал…
И я вновь вспомнил беседы с Петром Алексеевичем о том толстовском создании, и о «Воскресении», и о «Живом трупе»… Литературовед щедро дарил мне бесценные факты, подробности, повествовавшие о работе. Льва Николаевича над теми и другими его творениями.
А я рассказал историю, кою доверила мне Наталья Кончаловская… Ее бабушка, жена великого Сурикова, умирала в молодом возрасте медленно и мучительно. И в дни иссушавшей ее неизлечимой болезни в дом Сурикова стал регулярно наведываться Толстой. Он усаживался, прочно опирался на палку и подолгу не отводил глаз от угасавшей Наташиной бабушки. Однажды больная не выдержала — превозмогая муку, она приподнялась и крикнула мужу, что их гость наблюдает… следит, как она, умирает, и чтобы он покинул их дом. Той порой Толстой писал «Смерть Ивана Ильича».
Сотворения Льва Николаевича и Николая Васильевича в наших с Петром Алексеевичем подмосковных беседах неожиданно обнажали суть и самых, казалось бы, отдаленных от гениев современных явлений.
Готовясь к докладу на Международной конференции, созванной ЮНЕСКО и российскими Академиями и Университетами, о которой я уже упоминал, мне довелось перечитать книгу П.А. Николаева о словесности советской поры. Ту словесность частенько обзывают «совковой». «Совковая»? Стало быть, и создатели ее тоже «совковые»? Кто же они? Это, выходит, даже авторы «Тихого Дона», «Василия Теркина», «Мастера и Маргариты»… Это, значит, и Михаил Пришвин, и Константин Паустовский, и Виктор Астафьев, и Василий Гроссман, и Булат Окуджава, и Фазиль Искандер… Могу назвать еще не один десяток имен прекрасных, общепризнанных, любимых миллионами (да, миллионами!) читателей в бывшем Советском Союзе, в России и за их рубежами. Но если та словесность была «совковой», то литературу Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Тютчева можно назвать «николаевской»: тоже ведь тоталитарная, диктаторская была эпоха. Но большая литература в подобные времена живет и действует вопреки режимам, а не согласно им. Всегда вопреки!
Можно ли поименовать «совковой» музыку Дмитрия Шостаковича, Сергея Прокофьева, Альфреда Шнитке? Ах, нельзя! Но и литературу так называть постыдно!
Похожие мысли я уже высказал — в том числе на страницах «Литературной газеты», которой с давних лет доверяю, и в книге воспоминаний. А пробудила те раздумья и тот мой протест одна из книг Петра Алексеевича.
Десятилетиями прокладывает Петр Николаев дорогу к блистательным свершениям российских волшебников слова не только своим единоплеменникам, но и зарубежным читателям. Поэтому он был избран не только в Академию наук Российской Федерации, но и в Международную ассоциацию профессоров…