Томас Манн - Путь на Волшебную гору
Еще в 1910 году Томас Манн признался в одном из писем, что вынашивает «наглый план написать роман жизни Фридриха Великого». Роман этот написан им не был, а тему он через год отдал герою «Смерти в Венеции». Но в самом начале войны, еще до конца 1914 года, он с не свойственной ему быстротой написал три листа прозы на тему, отданную уже умершему в Венеции Ашенбаху. Это было эссе «Фридрих и Большая Коалиция» с подзаголовком «Очерк на злобу дня».
Очерк о Фридрихе Прусском был не первым откликом Томаса Манна на то, что началось 1 августа. Он уже успел включиться в полемику между Роменом Ролланом, с одной стороны, напечатавшим в Женевской газете «Открытое письмо Герхарту Гауптману», самому популярному, пожалуй, в то время немецкому писателю, и гораздо менее известными тогда в мире, чем Томас Манн, немецкими писателями (в том числе Рильке, Вольфскелем, Керром, Музилем) — с другой.
Публично включился он в эту полемику статьей «Мысли во время войны», опубликованной в ноябре 1914 года. Но еще раньше, в частном письме к брату Генриху, после которого переписка братьев оборвалась на целых три года, он назвал эту войну «великой», «глубоко порядочной», «торжественной» и «народной».
Автор статьи смотрит на начавшуюся войну как на схватку между «культурой» и «цивилизацией». «Культура, — говорит он, — это вовсе не противоположность варварства; часто это лишь стилистически цельная дикость… это законченность, стиль, форма, осанка, вкус, это некая духовная организация мира… Культура может включать в себя оракулы, магию… человеческие жертвоприношения, оргиастические культы, инквизицию, процессы ведьм… Цивилизация же — это разум, просвещение, смягчение, упрощение, скептицизм, разложение». Из тезиса, что искусство внутренне не заинтересовано в прогрессе и просвещении, в удобствах «общественного договора», — словом, в цивилизации человечества, а относится к таким первородным стихиям жизни, как религия, половая любовь и война, выводится далее тезис о сходстве художника с солдатом. Противопоставление «художник — бюргер» — это, по теперешнему, 1914 года, мнению автора, романтический пережиток, подлинные полюса — это «цивилист» и «солдат».
Стоит ли сегодня, имея новейший опыт тоталитарных режимов с их «процессами ведьм», «оргиастическими культами» и «стилистически цельной дикостью», опыт самоубийственного фанатизма террористовсмертников с их тоже «стилистически цельной дикостью», пускаться в коротком предисловии в долгую полемику с этими горячечными мыслями осени 1914 года, от которых у автора уже к 1918 году остался только горький осадок? Думаю, не стоит. Но напомнить читателю о подобных, пользуясь выражением одного нашего современника — соотечественника, «соблазнах кровавой эпохи», и сегодня, уже в другом календарном веке, полезно в образумительно — педагогических целях.
Уже в декабре Роллан откликается на эту статью упреком в безумной заносчивости и злом фанатизме. А в 1915 году Луначарский в рецензии на роман Генриха Манна «Страна кисельных берегов» (так перевели «Schlaraffenland») упомянул военные статьи младшего брата романиста в еще более резких словах: «В настоящее время Томас Манн является совершенно сумасшедшим шовинистом, истерические вопли которого даже в глазах самых заядлых пангерманистов кажутся компрометирующими».
Конечный смысл выспренных противопоставлений «культуры» и «цивилизации», их злободневный, политический итог был так же туманно — выспренен, как они сами. «Мысли во время войны» увенчивались бравурными националистическими афоризмами: «Не так‑то просто быть немцем. Это не столь удобно, как быть англичанином, это далеко не такое ясное и веселое дело, как жить на французский манер… Но тот, кто хочет, чтобы немецкий образ жизни исчез с лица земли ради humanite и raison или вовсе уж cant[1], тот святотатстует… Германия сегодня — это Фридрих Великий. Это его борьбу доводим мы до конца».
Фридрих Великий здесь упомянут по естественной для августа 1914 года ассоциации вторжения германских войск в нейтральную Бельгию, перехода границы и артеллирийского обстрела города Лувека, где были уничтожены ценнейшие архитектурные памятники, с вторжением прусского короля в нейтральную Саксонию. Подзаголовка «Очерк на злобу дня» к названию «Фридрих и Большая Коалиция» по сути не требовалось, и так было ясно, какие тут пойдут аналогии. Говоря о Фридрихе II, что «он был неправ, если считать правом конвенцию, мнение большинства, голос “человечества”», что «его право было правом поднимающей силы», что «он не смел быть философом, а должен был быть королем, чтобы исполнилась великая миссия великого народа», видя в войне, которая сейчас шла, продолжение начатой Фридрихом справедливой борьбы немцев за подобающее их мощи положение в Европе, Томас Манн шел по стопам официального гогенцоллерновского историографа Генриха фон Трейчке, точно так же толковавшего франкопрусскую войну 1870–1871 годов.
Аналогии всегда хромают, исторические особенно, и вот их‑то для убедительности укрепляют подпорками из патетических слов. Но шаткость аргументаций делается от пафоса только заметнее. Уверенности в том, что его взгляд на эту войну, что патетика при духовном созерцании разрушительных катастроф стилистически доброкачественна, у Томаса Манна, безусловно, не было. Он начинает «Рассуждения аполитичного» в ноябре 1915 года «не совсем твердым голосом», как сам выразится по поводу одного частного рассуждения, и предпосылает своей книге, которая была плодом единоборства с собственной неуверенностью, два эпиграфа — один из Мольера: «Какого черта он полез на эту галеру?», второй из Гёте: «Познай себя! Сравни себя с другим!» В пояснение этого второго эпиграфа Манн потом говорил, что «познавая себя, никто не останется полностью таким, каким он был». Действительно, в те же дни, когда он дописывал «Рассуждения», свою все менее уверенную апологию немецкого национализма, Томас Манн опубликовал в газете «Берлинер Тагеблагг» такое признание: «…Моя сущность проявится лучше, чем теперь, если народы будут жить в достойном и почетном соседстве за мирными рубежами, обмениваясь своими благороднейшими богатствами: прекрасный англичанин, лощеный француз, человечный русский и знающий немец». Это совсем новые ноты, совсем, кажется, не то перо, что презрительно ставило в один ряд французское humanite и raison и английское cant. Томас Манн это прекрасно чувствовал. И добавлял: «Боюсь, что “европейский интеллигент” оспорит мое право на такие мечты. Это правда, я оказался национальнее, чем сам думал. Но националистом, но “художником — почвенником” я никогда не был. Я считал невозможным “отстраниться” от войны на том основании, что война, мол, не имеет отношения в культуре…»