Павел Дворкин - Годы, вырванные из жизни
Вернувшись из Казахстана в Москву, Плавнек был сам расстрелян за «перегибы», а вернее, дабы не было лишних свидетелей этих позорных бериевских дел. Этим же Плавнеком был приговорен к расстрелу мой большой друг и товарищ, старый чекист Владимир Бергман, рабочий, которому инкриминировалось обвинение в «шпионаже».
Меня ввели в одиночку. Захлопнулась дверь. На койке спал человек. Разделся и я, лег на свободную койку и сразу же заснул. Подъем в 6 часов утра. Спал очень мало. Днем спать не давали. Одиночка маленькая — две железные кровати, в проходе тумбочка, у дверей «параша», над дверью высоко к потолку прикреплена электрическая лампочка, тускло светившаяся, окно с решеткой выходило во двор.
Со мной в одиночке был бывший председатель Западно-Казахстанского облисполкома из города Уральска тов. Спиров, член партии с 1917 г. Он рассказал мне, что с начала организации Советской власти работал председателем ревкома в Нижнем Новгороде (г. Горький), встречался с Лениным в Москве. Сейчас ему предъявили обвинение в «активном участии» в контрреволюционной организации. Избитый до потери сознания, он вынужден был оклеветать себя и других. С ним я пробыл в одиночке около 3 недель. Однажды он мне сказал:
— Товарищ Дворкин, скажу тебе как товарищу коммунисту, что тебя специально посадили со мной, чтобы я убедил тебя признаться, а также информировать следователей обо всем, что ты будешь со мной говорить. Спустя 18 лет после освобождения из заключения, будучи в Москве, я узнал, что из Алма-Аты Спирова перевели в Свердловск, где он проходил и по делу секретаря Свердловского обкома партии тов. Кабакова и был расстрелян.
Почти около месяца меня на допросы не вызывали. В начале октября 1938 года я попал на допрос к сержанту, фамилию которого не помню. Но я знал его, так как за неделю до моего ареста он бесцеремонно вошел в мою квартиру и заявил, что займет одну комнату. Так вот этот сержант потребовал от меня, чтобы я дал показание для доклада на ЦК КПБ Казахстана о том, что признаю правильность своего исключения из партии первичной парторганизацией. Я ответил, что свое исключение из партии считаю неправильным, так как оно было продиктовано вновь прибывшим наркомвнуделом Казахстана Реденсом и не имеет под собой никаких оснований. Реденс был свояком Сталина — мужем сестры Алилуевой. Реденс, сделав свое черное дело, в 1939 году был арестован, доставлен в Москву и расстрелян. Следователь записал в протокол мое показание. Протокол я подписал. В мае 1939 года, уже в Москве, знакомясь с материалами после окончания следствия, я обнаружил, что слово «не» в этом протоколе было стерто, осталось слово «правильно». Это значило, что я будто признал свое исключение правильным. Вот так фальсифицировались материалы и обманывались высшие партийные органы.
После того, как товарища Спирова перевели в другую камеру, ко мне перевели зам. председателя Южно-Казахстанского облисполкома из Чимкента, казаха. Все дни он плакал и твердил, что он ни в чем не виноват. Жил я в одиночке только на тюремной пайке. Жена передала мне небольшую сумму денег, 20 пачек папирос, но я их не получил. Внутри тюрьмы имелся ларек, в котором можно было прикупить кое-какие продукты. Но мне это не разрешали, так как я не признавался и, по словам следователя, считаюсь «не разоружившимся врагом, который подлежит уничтожению». Я ему ответил:
— За лавочку и за продукты совесть свою не продам, совестью не торгую и ваша лавочка мне не нужна.
7 ноября 1938 года меня вызвали из камеры. «Неужели на свободу?», подумал я. Вошел в кабинет к лейтенанту, фамилию которого не помню.
— Ну, что ж, будешь писать или решил не разоружаться? — спросил он.
Я ответил:
— Я никогда не вооружался против партии и Советской власти.
Вынув из ящика стола пистолет, он направил его на меня и сказал:
— Когда тебя будут расстреливать, я тебе одну пулю всажу ниже поясницы, а другую в затылок.
— Это еще видно будет, — ответил я. — У тебя руки дрожать будут.
Когда я боролся с контрреволюцией и бандитизмом, ты еще под столом ползал.
После нашего диалога меня увели в одиночку. В последних числах декабря 1938 года вечером я был доставлен в кабинет начальника секретно-политического отдела НКВД капитана Павлова. Там был и начальник отделения лейтенант Гизатулин, который должен был записывать протокол очной ставки между мною и Банниковым Михаилом Митрофановичем. В кресле за столом сидел Павлов, против него Банников. Я сел на диван у стены, против стола. Началась комедия «очной ставки».
Павлов: Ну-с, начнем. Скажите, Михаил Никифорович, подтверждаете ли вы ваши показания, данные следствию, что Дворкин, бывший начальник уголовного розыска Казахстана, состоял в контрреволюционной организации вместе с вами?
Я смотрю на Банникова, он смотрит на Павлова и отвечает:
— Да, подтверждаю. Об этом мне сказал бывший начальник милиции Казахстана майор Кроль.
И, повернувшись ко мне, говорит:
— Брось ты, Павел, упираться. Ну, было, дадут лет по пять, поработаем в лагерях…
Я не поверил своим ушам. Пристально посмотрев ему в глаза, которые слезились, я ответил:
— Все это выдумано, никакой организации не было, и нигде ни он, ни я не состояли.
Банникова увели. Протокол очной ставки подписан не был. Ушел начальник отделения. Я остался с глазу на глаз с Павловым. Он предложил мне пересесть в кресло, на котором сидел Банников. Сам сел против меня и сказал:
— Все признались, кроме тебя одного. Стоит тебе рассказать, как будешь возвращен к своей семье. Если же будешь упорствовать, расстреляют. Подумай.
Я ответил ему:
— Клеветать не буду, не могу — ни на себя, ни на других.
Ввели начальника наружной службы Сулинова Василия Васильевича. Те же разговоры, что и с Банниковым, и с тем же результатом.
Меня ввели в одиночку.
Назавтра вызывает следователь Максимов.
— Ну, вот, Дворкин, — говорит он, — подумай. Не будешь говорить, арестуем жену, а девочек твоих сдадим в детдом.
— Делайте, что хотите, но клеветать я ни на кого не буду, — ответил я.
Меня увели.
Не могу не описать, как меня допрашивал молодой практикант казах. На ночь таких практикантов оставляли с арестованными для того, чтобы они не давали тем спать и задавали только один вопрос:
— Ну, как, писать будешь?
Мой ночной страж смущался своей роли, как-то себя неловко чувствовал, зная, что перед ним бывший начальник уголовного розыска. Он терялся в форме обращения, то говорил мне «товарищ Дворкин», то, спохватившись, что он совершил непростительный, смертный грех, называл меня по имени и отчеству. Вот происходивший между нами диалог, смахивающий на анекдот: