Н. Врангель - Воспоминания. От крепостного права до большевиков
Откуда взялась последняя фраза и какое отношение она имеет к информации предыдущего предложения о том, что книга имела успех? Из предшествующего текста она никак не вытекает. Так же неуместна она и во французском издании, в котором, кстати, вместо «доктора Кайло», инициатора перевода на финский язык, возникает «один мой друг», который «организовал перевод воспоминаний на финский и шведский и привлек к ним внимание издателя…» (Но ведь русский читатель знает, кто переводил текст на финский язык.) Уже знакомое объяснение о «непланомерности» сопровождается выражением надежды, что она автору в вину поставлена не будет. Фраза об отсутствии «планомерности» в повествовании на месте только в шведском издании, где после слов «книга неожиданно имела успех» следует: «…теперь я пишу свои воспоминания по-французски без русского текста в руках. Упоминаю об этом, чтобы объяснить…» 9* . Читателю, другими словами, разъясняют, что имеющиеся разночтения с русской версией вызваны отсутствием русскоязычной рукописи. Но о какой русской версии идет речь в этом месте?
Во-первых, во французском издании нет упоминания об отсутствующей русскоязычной рукописи, во-вторых, шведский перевод ссылается на ту русскую версию, с которой был осуществлен перевод на финский, т.с. на потерянную русскоязычную рукопись, но это не та русская версия, на которую ссылается в середине книги «автор». Ссылка «автора» на русский текст, которого у него нет перед глазами, потому что он отдал его переводчику, имеет в виду русское издание, потому что именно с этого русского издания переведена процитированная нами фраза и именно это издание, несмотря на все разночтения и на то, что текст ее отчасти является пересказом, а не переводом, является основой для французского издания 10* . Что же касается сходного с этим отступления в финском издании (рукописи), то оно имеется и примерно в той же части биографии, но читается оно так: «Я пишу не исторические воспоминания, не знаю, будет ли то, что пишу, когда-либо напечатано и, честно говоря, не совсем знаю, почему пишу. Жизнь моя прошла относительно бесцветно и, кроме моих личных радостей и огорчений, которые вряд ли могут кому-нибудь показаться интересными, вспоминать мне нечего. Но, скитаясь в изгнании, одинокий в большом мире и без занятий, я должен как-то проводить время — чернила же и бумага составляют доступную роскошь. Надеюсь, что меня простят за то, что порой я воскрешаю незначительные детали своей жизни, которые вряд ли могут кого-нибудь запять, но в моей памяти они воскрешают дни, которые кошмар настоящего времени еще не покрыл темнотой» (гл. 2).
Все мотивы в этом отступлении сохранены — потребность в объяснении, обращение к читателю с просьбой о прощении, мотив одиночества. Но как изменился текст: усталость и растерянность трансформировались в агрессивность, сожаление по поводу незначительности и бесцветности жизненного опыта каким-то образом обратилось в ощущение собственной правоты и стало основой для осуждения других, пишущих свои биографии авторов. И как очевидно, что мелкие добавления в отступлении сделаны той же рукой, столь же очевидно, что на таком лингвистическом уровне мемуарист не писал и не думал. Ему не свойственны были ни «кои», ни «дабы», ни грубое «из кожи лезут…», и безграмотность ему свойственна не была («писаны»). Человеком мемуарист был сдержанным, возможно, даже и не очень уверенным в себе, но грамотным и с явными литературными способностями. Бранил он только «заскорузлое русское чиновничество» и Временное правительство, в остальном же и на протяжении всего текста «вел» себя вполне интеллигентно. Его судьба, по крайней мере то, как он эту судьбу пожелал воспринять и в «Воспоминаниях» отразить, связана со странной судьбой его книги. Поэтому — для начала немного о его жизни.
О Н.Е. Врангеле, помимо того, что он сам написал о себе, известно мало. Нет ни писем его, ни дневников; отсутствуют, кроме беглого упоминания о нем в воспоминаниях Александра Бенуа, свидетельства о его частной жизни.
* * *
Жизнь Н.Е. Врангеля сложилась не вполне стандартно для человека его сословия и времени. Семья его была богата, принадлежала к высшим кругам петербургского общества, а историю своего рода могла проследить начиная с XII в. Н.Е. Врангелю в начале жизненного пути не нужно было завоевывать себе место в обществе, не нужно было размышлять о том, кто он. Но шла его жизнь не совсем так, как должна была, учитывая традиции семьи. В детстве он был болезненно обделен — мать умерла, когда ему было четыре года, отношения с отцом не сложились до такой степени, что привели к попытке самоубийства. Поправившись, он вначале провел четыре года в Женеве, затем два в Берлине; в Швейцарии закончил колледж, в Берлине — университет и получил докторскую степень по политэкономии. Он взрослел вне семьи и вне своего круга. Это сказалось на всей его дальнейшей жизни. Единственным, похоже, близким ему человеком был Дмитрий Петрович Дохтуров, друг брата Миши, человек, судя по тому, что о нем известно, редких нравственных качеств и удивительной прямоты характера. Испытав сильное влияние европейского либерализма, Н.Е. Врангель, похоже, так и остался в своем кругу аутсайдером, не сумев найти другой круг (а возможно, даже и не пытавшись). Тем не менее со сверстниками старшего брата Александра его объединяло стремление послужить отечеству, чтобы приблизить наступление «светлого царства».
Александр, корреспондент и друг Достоевского сибирских лет, свое поколение характеризовал следующими словами: «Мы, право, скорее были идеалисты, мечтали о пользе родины, самоотвержении ‹…› О чинах, орденах, отличиях, как это теперь у молодежи в моде, — мало кто думал» 11* . Оглядываясь спустя 60 лет на начало своего жизненного пути, младший брат, Николай, суммировал свое самоощущение так: «Моя цель мне была ясна — я горел желанием быть полезным моему отечеству настолько, насколько мог. Честолюбия у меня не было, определенное положение в обществе благодаря моему имени уже было. В деньгах я не нуждался и о личном обогащении не помышлял. Я искренно хотел быть полезным моему отечеству, полагая, что приносить пользу можно только на гражданской службе» (гл. 2).
Старший брат мечтал о служении родине в середине 1850-х гг., младший мечтает о том, чтобы принести пользу отечеству, уже после подавления Польского восстания, после выстрела Каракозова, после осуждения Чернышевского. Это конец 1860-х, когда усиливается процесс идеологического размежевания в русском обществе, а об идеализме, которым горела дворянская молодежь середины 1850-х — первой половины 1860-х гг., уже никто не говорит. И если присмотреться к самоописаниям братьев, то не может не броситься в глаза существенная разница. Она, прежде всего, грамматическая: старший себя со своим поколением идентифицирует: «Мы ‹…› были идеалисты»; младший пишет только о себе. И службу Н.Е. Врангель выбирает не так, как выбирало поколение брата, — он не ищет «прогрессивного» губернатора, который пытается сде лать что-то полезное. Он просит совета у брата, губернатора Плоцкой губернии, в итоге попадает на службу чиновником для особых поручений в Калишскую губернию и оказывается с психологической точки зрения в самом трудном, а для чиновника, начинающего служить и желающего приносить пользу, самом безнадежном в стране месте, в Царстве Польском. В Калише Н.Е. Врангель прослужил около года.