Игорь Талалаевский - Три фурии времен минувших. Хроники страсти и бунта
Но мне, мне, Валерий, разве легче от этого сознания?!.. — «Новая женщина» пойдет на такой зов. Трудно ли без любви, без привязанности поиграть с знаменитым поэтом?! Даже лестно!.. Но как, как можешь ты идти ко мне с подобными словами, с подобными желаниями. И это чудовищно!!.. Что же ты думаешь обо мне? Ты сказал сегодня: «Желание видеть человека может быть так сильно, что все равно будешь стремиться к нему». Нет, — поздно и невозможно, Валерий! Измениться, переломиться в основе своей, вырвать и изменить чувство, которое и есть моя душа, я не могу, даже если бы захотела. Ты почти гордишься неизменностью некоторых твоих чувств, ты не устаешь повторять: «Чувств переменить не могу». Почему же ты презираешь меня? Как смеешь ты так презрительно думать обо мне?!.. Мои «требования» сокращались с каждым годом; может быть, это дурно, но я не стыжусь моей уступчивости. Я, любя тебя, расставалась с надеждами, я видела невозможность в твоей душе и смирялась перед ней, желая быть только твоей радостью. «Мои требования» сократились до такого предела, который предначертало мне уже чувство собственного достоинства. За ним уже начинается полное унижение, которого не вынесет и не вынесла бы ни одна женщина (если она любит), особенно на глазах у другой. Ты знаешь, чего я спрашивала во внешнем, — это ничто в сравнении с тем, на что имеет права всякая, которую любят, и ты знаешь, какого сближения хотела я во внутреннем?! Разве может мешать работе и искусству та любовь, что я тщетно отдавала тебе, — «возьми, возьми, Валерий!» А вспомни твои ответы в последние недели и дни: «Да, может быть, я не отрицаю, но мне не нужно ничьей близости, ничьей нежности, заботливости, интимной слиянности. Мне не нужно, благодарю…» Я не знаю, можно ли больше отойти в тень, можно ли хотеть большего подчинения другому, как я, возле тебя! А что нужно мне было в ответ, без чего мне было так больно, больно встречаться с тобой?! Мне нужна была нежность, похожая на ту, что видала я в твоих глазах в счастливые дни, маленькое внимание ко мне, несколько ласковых слов (не машинальных только — «милая Нина, — твой Валерий…») и еще доказательства во внешнем, и сознание, что ты щадишь меня так же, как ее… Ты боишься сейчас «исступления, безумий, трагических переживаний»? Но, клянусь тебе, — я не хочу их так же, как ты!.. Я мечтала иметь возможность дать тебе тихое успокоение за работой, помогать тебе, где и в чем могу, — и только в награду в эти вечера быть поблизости, откуда-нибудь из угла смотреть на твой склоненный над столом профиль. Я говорю все, все. У меня ничего не осталось недосказанным, кроме темных, полубессознательных мыслей и чувств, кроме того, чего ни один человек даже при страстном желании не выскажет другому. И мне не стыдно моих признаний. Так говорит любовь… В эту неделю, не видясь, мы быстро дошли до какого-то конца. И я думаю, Валерий, — если ты, видя мою душу до дна, как прозрачный источник, видя всю мою любовь, и тоску, и отчаяние вечно оскорбленного чувства, — не можешь сказать ничего, кроме сказанного сегодня, если ты, видя, как я гибну, изнемогаю без того во внешнем, о чем умоляла тебя в словах и без слов полтора последних года, — все же не даешь, — значит, ты действительно не можешь. Я не могу считать тебя «зверем», образцом беспредметной жестокости и мучителем по призванию. Я знаю, ты очень добр и, верно, мучишь меня невольно, потому что просто не любишь, разлюбил, охладел, не хочешь моей близости… Твои слова сегодня непростительны. Ведь нужно же думать, кому и что мы говорим. Ты не должен был произносить их с такой легкостью передо мной. Разве я не поняла бы тебя без этой лишней жестокости надо мной?
Я чувствую себя ужасно. Так, вероятно, чувствуют себя люди, вложившие все имущество, все сбережения, сделанные ценой неимоверных лишений, в банк, в предприятие, которое лопнуло безнадежно. Во мне пустота, точно кто-то меня ограбил дочиста. Ах, как поздно было бы в 31 год, истратив все чувства, потеряв все возможности, думать о «новой жизни»!..
Но я не собираюсь жить!..
«Суд» кончился, Валерий, и осуждена — я…
1911
11 февраля 1911 г. Москва.
Милый Валерий,
теперь уже действительно все между нами кончилось, и у тебя не должно быть сомнений. Ты сделал мне признанье, первое настоящее искреннее признанье, которое, наконец, объяснило мне все мои недоумения за семь лет жизни с тобой, которое осветило ярким светом те события и факты, что ты много раз пытался называть разными именами, всеми именами, кроме настоящего. Не знаю, зачем ты долго таил от меня эту единственную истину твоего ко мне отношения. Если бы ты сказал мне так прямо, как сказал наконец, то, верь, меня давно уже не было бы в твоей жизни, и не было бы у тебя тех неприятностей и мучений, которые связывались со мной. Я сейчас хочу только проститься с тобой. Проститься печально и ясно, чтобы изгладилось в твоей памяти впечатление кощунственных слов моих последней встречи. Пойми, Валерий, это состояние души, эту боль, которая ослепляет все чувства и исторгает против воли безумный стон или крик. Ты знаешь хорошо «лики любви» и знаешь, что иногда проклятье равно самой нежнейшей ласке. И еще хочу я, Валерий, чтобы, прощаясь со мной навсегда, ты понял меня так же глубоко, как, наконец, поняла твои чувства я. Ты связан с той женщиной инстинктивным, темным, стихийным чувством. Я такое чувство называю любовью; особенно наблюдая его семь лет во всех реальных проявлениях, я пришла к выводу, что для тебя — это самая настоящая любовь и во всей полноте ее, на какую ты только способен. И рядом с признанием в любви и неизъяснимой привязанности к ней ты сказал совсем просто, что меня не любишь совсем, что ко мне у тебя чувство, которое можно назвать как угодно, только не любовью в обычном человеческом значении этого слова. Ни нежности, ни близости, ни слияния личных интересов, ни влечения, ни желания видеть (как близкую), ни одного элемента того, что я называю любовью, у тебя ко мне нет. «Я бы желал, — сказал ты, — жить, как я хочу, своей жизнью, с женой или без нее — все равно, быть, где я хочу, ездить, куда хочу, и если я пожелаю тебя видеть, прийти к тебе, чтобы говорить о том, о чем мы можем говорить». Так ты сказал…
…Я понимаю, Валерий, что можно женщину разлюбить или не любить вовсе и уйти, — это просто, естественно, честно. Но неужели ты сам не понимаешь, как чудовищно, как неслыханно жестоко твое предложение мне подобных «отношений». Или ты не знаешь, как я тебя любила, или ты забываешь, что и у меня есть живая душа, которая так же способна страдать, так же чувствительна к обиде, так же хочет ласки, близости, нежности, тепла, как и ее душа, в которой ты все это признаешь? Что предлагал ты мне? Нечеловеческие отношения, отношения, уже невозможные между нами потому, что я-то тебя люблю, и все, что ты у меня отнял для другой, стало причиной вечной, неутихающей боли. Тебе, который любит другую и у которого эта простая потребность радости сближения с кем-то родным и милым удовлетворена вполне, конечно, не трудно было бы иногда приходить ко мне «поболтать», прочесть стихи, рассказать о новой книжке… Но мне… как могу я с вечной тоской по тебе, с вечным острым голодом в сердце равнодушно встречать тебя, радостно видеть тебя, соединенного с другой, отдавшего все, чего я так страстно хотела от тебя семь лет, — другой… Видеть тебя в моей жизни случайным гостем и знать, что жизнь твоя устроена с другой женщиной. Знать всегда, что у меня ты гость, а там муж, любовник, хозяин дома… Довольствоваться ничтожной подачкой, что падает с ее стола, знать всегда, что «там» ты отрекаешься от меня, готов каждую минуту отказаться от меня, лишь бы избавить ее от минуты огорченья, всегда, всегда жить со взором, прикованным к вашей тайной для меня жизни, видеть вас вместе утром, вечером, за столом, за книгой, в постели, — близких, родных, любящих… и жить от встречи до встречи в пустоте, в холоде, в одиночестве, с вечной неисцелимой завистью, с нестерпимой мукой ревности, обиды, униженности, сознания, что я для тебя ничто, а она — близкая, милая, жена… Возможно ли это! Подумай, подумай, Валерий, кто согласился бы сказать себе: «Хорошо, я принимаю это, я соглашаюсь со всем, и отныне моя жизнь будет такой»… Все чувства — и человеческие, и женские — были бы поруганы этой жизнью. И пойми, она была бы возможна лишь тогда, если бы и я любила тебя столько же или, лучше сказать: не любила бы тебя так же, как ты меня. Ты мне предлагал ту форму отношений, что у меня уже есть с Сережей. Но ведь пойми, — Сережу я разлюбила давно, и Л. Д. (Рындина. — И. Т.) не отняла у меня в нем ни мужа, ни любовника. С Сережей мне бывать так легко, потому что ничего другого, ничего того, что он отдает Л. Д., мне не нужно. И только поэтому создались эти «идеальные отношения» мои с ним. Но ведь во всякой более или менее молодой и способной любить душе совершенно понятна потребность в иных чувствах, и вот тому пример: ни Сережа, ни ты, — Вы не удовлетворяетесь «идеальными» отношениями со мной и имеете иное. Так почему же я, почему я должна, задушив в себе живую простую человеческую любовь, довольствоваться этой бескровной, безжизненной, замороженной дружбой? И как могу я это, если душа полна воспоминаний о других твоих чувствах!.. Ведь все мои желания — такие естественные и простые, — только потому оказываются почти преступными, что они не совпадают с твоими. Ведь ей ты позволяешь говорить, что ты один ее жизнь, ее обиды от моего присутствия тебе больны, ее желание быть, например, с тобой совсем вдвоем летом тебе не кажутся безумными и чрезмерными притязаниями. Ее забота, ее ласка, ее потребность в твоих ласках и заботах не тяготят тебя, потому что тебе это приятно и нужно. А как же могу я согласиться на то, что ты мне предлагаешь, когда я знаю, что все мое личное, интимное, нежное не нужно тебе и тяготит тебя. И неужели не понимаешь ты, что все эти простые и насущные проявления и желания любви, когда их будешь стараться давить и душить, заострятся, как иглы, и вопьются в сердце вечной обидой и болью. Ах, как хочу я, чтобы понял ты это! Только понял… Тогда не будет у тебя этого жестокого выражения глаз, тогда ты пожалеешь меня настоящей хорошей жалостью. Ты знаешь, у меня грудь разрывается от этой жажды отдать тебе всю мою нежность, все тепло, всю ласку и ласковость, которые прежде так были тебе нужны. И я хожу точно проклятая, когда ты не ласкаешь, не жалеешь, не хочешь быть близким со мной. Как я задушу все это, чтобы с ясным, спокойным лицом и душой принять ту холодную, бескровную, отвлеченную дружбу, что ты мне предлагаешь!? Да ведь эти пределы, что ты поставил, это сознание, что «пределы» только для меня, а с ней ты живой, любящий, — это убивает всякое живое, непосредственное проявление. Быть с тобой и думать каждый миг: «Ах, не сказала ли я чего лишнего, не слишком ли я интимно себя веду, не навязчива ли я, не неприятно ли ему, что я его поцеловала, не сидит ли он сейчас только потому, что видит в моих глазах скрытую тоску»… Можно ли это, Валерий, принять как жизнь, как способ жизни или форму ее? С нечеловеческим мужеством сказать себе: «Те радости, без которых жизнь для меня равна смерти, — не для меня. Их он отдает ей, отдает от всего сердца, и сказал, что я должна о них забыть». А потом вернуться к жизни, работать, бывать с людьми, смеяться, существовать, видеться с тобой, точно ничего не случилось?.. Так? Ты думаешь, что можно так? Ты думаешь, что мою душу можно ломать по всем направленьям, и она все-таки останется живой?.. Положить на мои плечи такое горе, миллионной доли которого не вынесла бы она, и думать, что смогу приходить на твои зовы? Валерий, дорогой мой, мне ничего от тебя не нужно, и больше не делай для меня даже самого малого, я об одном прошу тебя с тоской — постарайся понять невозможность того, чего ты от меня хотел. Скажи сам, в глубине себя, что ты говорил о невозможном. В этом признании твоем я нашла бы последнее горькое удовлетворенье. Осуди себя сам за эту минуту нечеловеческого ко мне отношенья. Можно разлюбить человека совсем, можно никак не ощущать его в своей жизни, но понимать, хотя умом только, особенно зная о нем все, — разве уж это невозможно?!. Ты сказал мне: «Но ведь без меня тебе не будет лучше?» И с усмешкой прибавил: «Конечно, нет, — так почему же тогда мне не приходить?» На эти слова я отвечу тебе совсем чистосердечно. О, конечно, мне без тебя ужасно, и я не знаю, как я буду жить без тебя и даже смогу ли я это… Но и с тобой после твоего признанья в любви к другой я тоже не могу быть. Твой вид, каждое твое слово, эта безнадежная твоя окаменелость, лишь только ты оказываешься рядом со мной, и сознание, что все мне нужное, желанное, все, без чего моя жизнь — одна сплошная темная ночь, отдано другой, сознание, что я должна держаться в пределах и не смею из них выходить, сознание, что все мои проявления любви к тебе в твоих глазах только жалки, безобразны, смешны или тяготят тебя, и вечная необходимость душить в себе малейшее движение живого чувства, чтобы вдруг не оказаться вне пределов, поставленных тобой, — все это так ужасно, так оскорбляет меня и мою любовь, причиняет мне такую раскаленную острую боль, что создать хотя какое-нибудь подобие отношений при этих условиях я не могу, не могу и не могу… Тогда ты скажешь: «Ну что же делать? Что надо делать?»