Владимир Голяховский - Путь хирурга. Полвека в СССР
Молчавший до сих пор Корниенко предложил:
— Надо нам поговорить с ассистентами, по одному с каждым. Для этого мы попросим уважаемого Владимира Юльевича оставлять нас с ним с глазу на глаз. Уж вы нас извините.
Вот о чем гласит русская пословица: «мягко стелет, да жестко спать». У кабинета сгрудились две группы докторов — мои противники и мои сторонники, больничные врачи. Каждый раз, когда я уступал место в кабинете одному из противников, меня окружали сторонники:
— Пусть они вызовут нас тоже, мы им расскажем — кто прав.
Но комиссия отказалась их слушать — они не сотрудники кафедры. Работали они целый день и уже под вечер Бабичев сказал:
— Ваши ассистенты говорят, что вы советскими инструментами оперировать не любите.
— Если инструменты хорошие, я ими оперирую.
— А как же это так получилось, что у вас все инструменты заграничные?
— Я получил их официально в подарок от коллег, в посольстве Чехословакии.
— Официально-то оно, может быть, и официально, но ведь вы не могли не знать, что многие так называемые интеллигенты в той стране хотели в 1968 году перемахнуть в капиталистический лагерь.
— Ну, это политика.
— Да, это политика, — строго сказал Родионов, — никто из нас не должен стоять в стороне от политики. И вы тоже, если вы пока еще наш.
Это уже было прямое идеологическое обвинение, самый серьезный стержень из всех. Бабичев вставил:
— Знаете, как случается? — сначала инструменты заграничные, потом друзья закадычные, вот как. Так это было с Юдиным тоже: хоть и хороший хирург, а начал оперировать заграничными инструментами — и поддался влиянию, — он вспомнил историю ареста великого хирурга Юдина, несправедливо осужденного в сталинские времена, и добавил: вас, как хирурга, ценят, но лучше бы вам оперировать советскими инструментами.
Уже перед уходом Родионов спросил:
— Как вы оцениваете студента Игалевича, о котором вы так заботились?
— По-моему, хороший студент, толковый, активный. Он у нас получает лучшие оценки.
— М-да, — пожевал губами, — странно. Я бы этого не сказал. Но ведь вы вообще настроены в ту сторону.
Это был антисемитский намек на мое полуеврейское происхождение. Когда-то Игалевич за антисемитский намек схватил его за лацканы. Не хватать же мне члена проверяющей комиссии за лацканы. А хотелось!
Уходили они с сознанием хорошо сделанного дела. Михайленко юлой вертелся возле них, и казалось, что повизгивал от щенячьего восторга. Мои сторонники расходились грустно. Я приехал домой разбитый, Ирина с тревогой взглянула на меня — и все поняла.
Загнанный в угол
Мир полон больших и малых интриг и склок. Древнеримский поэт-драматург Тит Плавт написал строку, которая стала поговоркой: «Homo homini lupus est — Человек человеку волк». Один из героев М.Горького перевел по созвучию: «Человек человека лупит, ест». То же самое делали теперь со мной коммунисты. Расклад сил был плохой: с одной стороны я — беспартийный профессионал своего дела, защищенный только своими талантами; с другой — группа оголтелых коммунистов, сильных партийной принадлежностью и объединением. Им дела нет до моих качеств, они даже раздражены ими, потому что благодаря им я оказался на уровне, попасть на который мне не полагалось. И они меня «лупили и ели». Это было их любимое занятие — накинуться, как стая волков. Я был свидетель, как они травили и съедали и не таких, как я. Теперь я на себе испытывал — до чего могут довести личность обозленные коммунисты. Еще недавно уверенный в себе, спокойный и волевой человек, я превращался в невротика, подозрительного до паранойи. У меня разыгрывалось болезненное воображение, мне мерещились угрозы, я не мог спокойно спать, просыпаясь, беспрестанно думал о неприятностях и принимал таблетки седуксена. Мои силы иссякали, я становился импотентом. Но мне и это было уже безразлично — я ощущал себя летящим в пропасть. Я не знал, что будет со мной, со всеми нами — моей семьей. Я вспоминал, как я с жалостью смотрел на своего отца, когда ему угрожал арест в кампании «врачей-отравителей». Так же, наверное, скоро будет смотреть на меня наш сын. Но особенно горько и стыдно мне было перед Ириной. Двадцать лет нашей совместной жизни я умел ограждать ее от столкновений с тяжестями советского быта, защищал ее своей широкой спиной, я гордился этим. Еще недавно я написал про это стихи «Мужская седина»:
Ты спрашиваешь, что причиной,
Что я так рано поседел? —
Мужчина должен быть мужчиной,
Ответственность — его удел.
Пред ранней старостью в испуге
Смешно мужчине унывать —
Чтоб мир в подарок дать подруге.
Мужчина должен мир создать.
Кто этой чести удостоен,
Тот и отмечен сединой;
Мир на мужских костях построен.
Омытых женскою слезой.
Всю тяжесть жизни неделимо
Мужчина должен брать один,
И седину своей любимой
Купить ценой своих седин.
Теперь мне казалось, что мир, который я так успешно создавал, рушился. Мы с Ириной были близки к отчаянию, и каждый решил действовать по-своему. По секрету от меня она поехала в партком института — разговаривать с Корниенко. Он принял ее холодновато:
— Что вы волнуетесь? Ваш муж должен искать примирения со своими сотрудниками. Если он ни в чем перед ними не виноват, то почему ему волноваться?
— Не он, а они виноваты тем, что преследуют его лживыми доносами.
— Письмо группы коммунистов — это не донос, а выражение законного беспокойства ответственных людей, которые занимают принципиальную позицию. Даже если они не во всем правы, в этом нет никакой опасности для вашего мужа; ошибки могут делать все.
Его назидательный тон раздражал Ирину. Ей не приходилось беседовать в таком тоне, она не имела дел с партийными руководителями, да и вообще с официальными лицами. Несдержанная на язык, Ирина выпалила партийному боссу:
— Если эти паршивые негодяи не прекратят обвинять моего мужа, я найду способ сообщить об этом иностранным журналистам из «Голоса Америки». Весь мир узнает об этом.
Корниенко бросил на нее негодующий взгляд. Ирина, конечно, зря брякнула про «Голос Америки» — я не был диссидентом и у нас не было связи с теми журналистами. Ее выпад лишь раздул подозрение в моей идеологической неблагосклонности. Но об этом я узнал потом.
Заставить ректорат и партийный комитет прекратить преследовать меня могло только вмешательство на очень высоком уровне. Я вспомнил про Гришу Иткина, моего соученика. Он как-то хвастал, что у него есть хорошие друзья в ЦК партии. Гриша был уникальный парень, в его сердце с войны сидел осколок снаряда. Здоровенный мужик, он был десантником отряда особого назначения. Туда отбирали настоящих головорезов. В боевой высадке он был почти убит. Его друзья дотащили его до госпиталя. Там был Вишневский, но он уже садился в машину, уезжать. Они наставили на него пистолеты и заставили его оперировать. Вишневский спас его жизнь. Гриша был действительно герой по виду и по духу, он всегда держался очень независимо. Теперь он заведовал отделением в одной из больниц. Не занимая высокой позиции, он жил на широкую ногу — очевидно, брал немалые деньги с больных. Был и всегда будет такой тип врачей, которые умеют хорошо устраиваться без официальных достижений. Я позвонил Грише: