Андрей Белый - Памяти Александра Блока
Пройдем мимо этого и мелкого, и гнусного, и острого, мимо той травли, которой подвергся из всей группы больше всех именно Блок за свои «Двенадцать». Именитые поэты наши, травившие тогда Блока, печатно сообщавшие, что отказываются выступать на одних с ним вечерах и не подававшие ему руки — уже наказаны в полной мере: их имена перейдут потомству в этой связи с именем Блока… Глухие, они не слышали в те дни того «шума от крушения старого мира», того «слитного шума», который слышал он, того «шума», о котором двумя десятилетиями ранее сам он говорил: «Но ясно чует слух поэта далекий гул в своем пути»… К слову: вся судьба Блока в этом юношеском стихотворении. Помните: «Он приклонил с вниманьем ухо, он жадно внемлет, чутко ждет; и донеслось уже до слуха: цветет, блаженствует, растет… Все ближе — чаянье сильнее, но, ах! — волненья не снести… И вещий падает, немея, заслыша близкий гул в пути»… Я сказал — здесь вся судьба Блока; да, с той лишь разницей, что не от приближенья гула он «пал, немея», а от смертельной тишины старого мира, сменившей собою пронесшийся гул. Глухие не слышали его; другие — слышали и не слушали: ненавидели. Оставим их, и мелких, и гнусных, и острых.
Я не буду касаться и той «одной из политических партий», о которой говорит в своей записке Блок, и которой органами были и «Знамя Труда», и «Наш Путь». Или — только два слова. Наша «скифская» группа соединилась не на политической платформе, не на этом пути сошлись все мы с А. А. Блоком, и только те, которые именовали всех нас «прихвостнями правительства», говорили, что мы, дружно работавшие вместе и в газете «Знамя Труда», и в журнале «Наш Путь», состоим на иждивении партии левых социалистов-революционеров. Нет, «скифы» — не партийны, но они и не аполитичны. Правда вот в чем: левые эсеры были тогда единственной политической партией, понявшей все глубокое значение культуры вне всякой политики, партией, предоставившей нам экстерриториальность в своих органах (весь «нижний этаж» газеты, весь литературный отдел журнала были в нашем полном распоряжении); эти «политики» поняли, перед каким мировым явлением они стоят, когда впервые читали «Двенадцать» и «Скифов» Блока. И хотя с тех пор партия эта раздробилась и раскололась, хотя ей были суждены всяческие удары, хотя Александр Александрович не был, конечно, никогда членом ни этой, ни какой бы то ни было партии, но все же, поминая его, помянем добром и тех, отошедших, которые чутко отнеслись к поэту, поняв его величину и значение.
Но это только к слову. Возвращаюсь к Александру Александровичу, к его переживаниям весною 1918 года. Острые это были переживания, он сам говорит; и уж, конечно, не было в них и следа «тоски беззвездной». Нет, не тоска была — был вихрь, смерч, стихия-поднималась, катастрофа старого мира чуялась, и поэт «в последний раз отдался стихии»; была вера, была надежда, что революция не остановится на своем социальном рубеже, что она перейдет через эту ступень, что она пойдет и по другим, менее проторенным и более высоким путям. Вот почему так болезненно сжался Блок, когда знаменитый «Брест» стал ответом жизни на его «Скифов», когда в середине 1918 года уже ясно определились дальнейшие пути русской революции. Блок сжался и потемнел; горение кончалось, пепел оставался; медленно приступала к сердцу «беззвездная тоска». Да, как сам он сказал десятилетием раньше: «И неслись опустошающие, непомерные года, словно сердце застывающее закатилось навсегда»…
Зиму 1918–1919 года он переживал как «страшные дни» (так надписал он одну подаренную свою книгу в декабре 1918 года). Он вспыхнул было в последний раз при известии о новой волне революции — в Германии; но скоро погас. «Страшные дни» обступили его. Он видел их в прошлом, он провидел их в грядущем. «Мы, дети страшных лет России — забыть не в силах ничего. Испепеляющие годы! Безумья ль в вас, надежды ль весть?» Так говорил он до войны, так чувствовал он после революции. Sic transit gloria revolutiae! Начинается тихая сапа старого мира; дни стихийного взлета революции — не вернутся. «Времена не те!» — надписал мне Александр Александрович на экземпляре «Двенадцати» 1-го марта 1919 года. И тихо, тихо, но беспощадно въедалась в душу поэта беззвездная тоска.
Слушайте революцию! — говорил нам поэт годом раньше. Этого клича поэт теперь не повторит — и не потому, чтобы отказался от него. Слушайте революцию, конечно; но помните, что есть революция и революция, что есть революция, которая строит мир новый, и есть революция, которая укрепляет корни мира старого, — «и если лик свободы явлен, то прежде явлен лик змеи, и ни один сустав не сдавлен сверкнувших колец чешуи»… Этой змеей, этим змием была для поэта государственность, и в ее возрождении чуял он возвращение старого мира. Помните, в «Двенадцати»: «скалит зубы — волк голодный — хвост поджал — не отстает»… И из волка вырос он в огромного всепожирателя Левиафана. И какими бы лозунгами ни прикрывалась победа Левиафана, но для поэта стихии, для поэта, который так чувствовал «дух музыки», она — всегда победа старого мира, уничтожение ростков мира нового.
«Тоска беззвездная» заполонила душу поэта. Иногда он пытался стряхнуть ее, пытался верить в новые близкие взлеты, пытался иной раз вернуться к живой вере, построить ее хотя бы на мелких фактах. Припоминаю: как-то ранней весною 1919 года возвращались мы с ним ночью по грязи и снежной слякоти с одного литературного вечера, проходили пустынным Невским, где ветер свистел в разбитые стекла былых ресторанов и кафе. Идя мимо этих разбитых окон и заколоченных дверей, Александр Александрович вдруг приостановился и, продолжая разговор, сказал: «да, много темного, много черного, — но знаете что? Как хорошо все же, что мы не слышали сейчас румынского оркестра, а, пожалуй, и впредь не услышим»… Румынский оркестр — как символ старого мира! Если бы А. А. Блок не был так болен в последние месяцы своей жизни, он узнал бы, что и это вернулось; проходя по улице мимо освещенных окон ресторанов и кафе, он услышал бы и звуки румынского оркестра. И разве случайно заболел он и умер после марта 1921 года, того марта, когда окончательно определился последний уклон революции, новый ее круг?
Но я слишком далеко зашел в своих воспоминаниях, объясняя разрастание «беззвездной тоски» поэта; вернусь назад, к моменту ее зарождения, к весне и лету 1918 года. Газета и журнал, в которых работала наша «скифская» группа, — перестали существовать; о третьем сборнике нельзя было и мечтать ввиду развала типографского дела и других условий. Дорога печатного слова была закрыта — оставалось обратиться к слогу живому. Так зародилась в конце 1918 года идея Вольной Философской Академии, впоследствии переименованной в Ассоциацию. В ноябре была опубликована (во «Временнике Театрального Отдела») записка об этой Академии, подписанная Блоком и еще тремя учредителями; в большой напечатанной, но не увидевшей света афише открытие назначалось в феврале 1919 года докладом Блока «Катилина, — эпизод из истории мировой революции» (позднее работа эта вышла отдельной книжкой). В январе состоялось собрание учредителей Академии, среди которых, кроме Блока, присутствовали Андрей Белый, Петров-Водкин, Конст. Эрберг, А. Штейнберг и др., но официальное запрещение названия «Академии» (якобы конкурирующей по заглавию с «Социалистической Академией» в Москве) и февральский арест ряда участников, о котором рассказал в своей речи А. 3. Штейнберг — отсрочили рождение Ассоциации до ноября 1919 года, когда состоялось ее открытие. Первым докладом был доклад Блока — «Крушение гуманизма».