Коллектив авторов - Письма отца к Блоку
Вопрос о Симоненко, профессоре политической экономии, активном противнике теории Маркса, ясен. Не случайно, между прочим, в книге В. В. Есипова «Материалы к истории императорского Варшавского университета» (Варшава, 1913) ему посвящен самый обширный и хвалебный очерк. Что же касается А. Л. Блока, то тут дело обстоит сложнее.
Работая с Александром Львовичем бок о бок в течение шести лет, Бобров знал и его. учеников, которых он называет поименно. В перипетиях бурного и сложного XX в. каждый из них нашел свой путь в жизни и все они, каждый в своем роде, оказались людьми значительными, а значит, не случайно были в числе близких учеников А. Л. Блока, воспитывались и мужали под его влиянием.
Существенно в воспоминаниях Боброва и то, что он запомнил, с какой простотой и непосредственностью обидчивый и подозрительный Александр Львович относился к тем людям, в которых он чувствовал по отношению к себе доброжелательное расположение и сердечную теплоту.
Вот об этой особенности его сложной натуры и пишет Е. С. Герцог (1884 —?); в доме ее родителей А. Л. Блок был частым гостем.
Воспоминания Екатерины Сергеевны Герцог написаны для Государственного литературного музея, и оригинал хранится в отделе рукописей6. С этими воспоминаниями она выступала в музее 26 декабря 1955 г. на литературном вечере, посвященном 75-летию со дня рождения поэта.
Через всю свою нелегкую жизнь Герцог пронесла добрую память о близком приятеле своего отца. Возможно, что ее воспоминания несколько «высветлены», потому что связаны с лучшим временем юности. Однако фактам, которые она приводит, не доверять нет основания.
В семье Софроницких, хорошо знавших Екатерину Сергеевну, о ней говорят как о человеке широко образованном, интересном, скромном и очень порядочном. В этой семье до сих пор помнят, как трогательно относилась молодая девушка к необычайно одаренному мальчику, будущему знаменитому пианисту. Она очень ценила его редкостный дар, и он часто подолгу играл ей. Екатерина Сергеевна читала Володе свои стихи. Одно из них было посвящено ему.
В своей автобиографии Герцог пишет: «Я печатаюсь с 1908 г. Пишу стихи, прозу, сценарии, пьесы; перевожу с итальянского, польского, французского, английского. Некоторые мои рассказы переведены на польский и немецкий языки. Последнее место моей работы был музей МХАТ» 7. В первые годы советской власти Герцог вместе с другими авторами выпустила несколько стихотворных сборников. В справочных книгах «Вся Москва» за 20-е годы она числится как литератор.
Серьезно интересуясь музыкой и литературой, Екатерина Сергеевна в свое время вела переписку с известным пианистом и дирижером В. И. Сафоновым, с выдающимся итальянским певцом М. Баттистини, с поэтом С. Д. Дрожжиным, принимавшим живое участие в ее судьбе и поддерживавшим в ней дух творчества. «Стихи Ваши в 1 № «Женского Дела» я перечитал с удовольствием, — пишет он ей 20 января 1914 г., — в них есть и настроение и огонек»8.
Екатерину Сергеевну хорошо знал Н. Д. Телешов, она была знакома с поэтом И. А. Белоусовым.
В Варшаве гостеприимство Герцогов, их простота, приветливость и интеллигентность привлекали в их дом людей науки и искусства. В. И. Сафонов в письме к Е. С. Герцог из Петрограда от 20 мая 1915 г. пишет: «Радуюсь за Вас, что Вы побывали в Варшаве и почтили память Вашего покойного отца, о котором у меня сохранилось теплое воспоминание. Я так и вижу Вашу столовую на Горной улице, как мы там пировали и беседовали»9.
Александр Львович был регулярным посетителем вторников Герцогов. В доброжелательной обстановке этой семьи он оттаивал душой и отдыхал. В рассказе Екатерины Сергеевны перед нами живо встает образ усталого ученого, облаченного в свой неизменный потрепанный сюртук. Ласково улыбаясь молодежи, забрасывающей его бесчисленными вопросами, он обстоятельно и эрудированно отвечает на них, давая справки на всех европейских языках.
Любопытно сообщение Герцог и о том, что Александр Львович охотно принимал участие в шарадах и других затеях, которые устраивала собиравшаяся у них молодежь, а также и то, как трогательно он относился к маленьким детям.
Свидетельство Ё. С. Герцог о посещении их дома поэтом в 1909 г. подтверждается пометкой Блока в его «Записной книжке»: «15-го вторник. Вечером у Герцогов»10.
***
ПРИМЕЧАНИЯ
1 ГБЛ, ф. 218, кар. 1348, ед. хр. 7.
2 ЦГАЛИ, ф. 341, оп. 1, ед. хр. 27.
3 ЦГАЛИ, ф. 553, оп. 1, ед. хр. 336.
4 ГБЛ, ф. 342, кар. 11, ед. хр. 16.
5 Григорий Федорович Симоненко (1838–1905) — профессор Варшавского университета по кафедре политической экономии и статистики.
6 ГЛМ, ф. 7, Нв 1226/1.
7 ЦГАЛИ, ф. 978, оп. 1, ед. хр. 6.
8 ЦГАЛИ, ф. 978, оп. 1, ед. хр. 5.
9 ЦГАЛИ, ф. 978, оп. 1, ед. хр. 3.
10 ЗК, 163.
Е. А. БОБРОВ. ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ» ОБ А. Л. БЛОКЕ
Я хорошо знал покойного Александра Львовича Блока. Познакомился я с ним после моего переезда в Варшаву. Делая первый раз визиты всем товарищам профессорам, я не дозвонился у двери его квартиры, которой он не покидал в течение 30 лет — Кошикова ул., № 29. Так как некому было оставить карточку, я через несколько дней зашел еще раз; и опять не дозвонился. Та же участь постигла меня и в третий раз. Тогда я зашел к дворничихе Стручковой и попросил передать свою карточку, на что мне дворничиха возразила: «Да пан Блок дома, но только никому на звонки не отпирает». Это было первым указанием на многие странности, заключавшиеся в натуре Блока. Среди многолюдного и шумного города он жил своеобразным отшельником. Скоро я собрал от общих знакомых достаточно материала, который побудил меня искать знакомства этого своеобразного человека, вдобавок живо интересовавшегося моей специальностью — философией. Я, ввиду трудности проникать к Блоку, часто приглашал его к себе. Мы проводили с ним целые вечера в беседах на самые разнообразные темы. Он познакомил меня как со своей биографией, так и со своими взглядами. Особенно горько он рассказывал о тех притеснениях, какие ему суждено было испытать в Варшавском университете и от начальства, и от студентов, и от товарищей-профессоров. При чем он особенно жаловался на Г. Ф. Симоненко, профессора политической экономии. Недоразумения со студентами проистекали из двух источников. С одной стороны, он не сходился с поляками на национальной почве; будучи славянофилом и государственником, он отнюдь не сочувствовал польским революционным стремлениям. С другой стороны, он доводил студентов до исступления своею невозможной манерой экзаменовать, спрашивая каждого не менее получаса, а иногда даже от часа до полутора. Происходили дикие сцены. Студенты в истерике начинали кричать, бросали литографированный курс к ногам экзаменатора. Сам Блок показывал мне ругательные письма с наклеенной раздавленной молью. Текст гласил, что, подобно этой моли, будет раздавлена моль в образе профессора Блока. Эти выходки принимались им с несокрушимым видимым спокойствием и неуторопленной речью (Блок немного заикался). Начальство, отчасти ввиду постоянных скандалов со студентами, отчасти же в силу его самостоятельности не давало ему ходу, чуть ли не 20 лет выдерживало без повышения, в звании экстраординарного профессора, в то время, как разные ничтожества, не стоившие и пальца Блока, награждались деньгами, чинами, орденами, играли первые роли. Гордость, нелюдимость Блока, его постоянная погруженность в какие-то думы мешали ему сходиться с большинством товарищей-профессоров. По наружности он был высокий, очень худощавый, сутуловатый, несомненно еврейского, благородного типа мыслителя и пророка (о чем он мыслил, будет речь дальше), но к особо скорой дружбе ни внешность Блока, ни его манера говорить и относиться к собеседнику — не располагали; невольно чувствовалась огромная самостоятельность мысли и большая гордость. Мне посчастливилось довольно скоро сблизиться с ним, что, вероятно, отчасти объяснялось философией, которой Блок любил заниматься. Блок чувствовал везде и всегда себя одиноким, но этого одиночества не боялся. Близких отношений с молодежью он не искал, однако у него было некоторое количество верных и чрезвычайно преданных ему учеников, из которых я отмечу Спекторского, бывшего ректора Киевского университета, а ныне бежавшего за границу. К числу учеников Блока относились еще: польский еврей, профессор польской истории Ашкенази1, профессора Новомбергский2, Ф. В. Тарановский3, Топор-Рабчинский4, Рейснер5, ставший потом большевиком. Однако ни один из них, питая глубочайшую благодарность к своему учителю за его научное воспитание, не перенял для себя его специфической философии; каждый из них пошел своей особой дорогой. Курс лекций Блока был единственным в России, ибо нигде в русских университетах, кроме Варшавского, не читалось государственное право европейских держав, а преподавалось одно только русское государственное право. Блок же выработал, можно сказать, философию государственного права. Эта философия чрезвычайно трудно давалась студентам; некоторые места вообще среди этих лекций оставались для них непостижимыми, и такие места они называли сфинксами, Блоковскими сфинксами. Правда, нужно сказать, что Блок отдавал в литографию текст окончательно составленный и редактированный им самим, причем каждый год этот текст перерабатывался заново. Вдобавок лекции одновременно выходили в двух изданиях, одно для поляков, другое для русских студентов. Причина этого удвоения была особенная. Поляки часть весьма значительного дохода, получаемого с издания лекций, отправляли всегда на цели будущей польской революции в Швейцарию, в город Раппершвиль, где находился центральный польский революционный музей. Блок объяснял, что он не желает, чтобы на его труды богатела польская революция, а потому и сокращал число экземпляров лекций, поручаемых издавать полякам. Внешняя скромность Блока, происходившая от чрезвычайной гордости, в конце концов привела к тому, что много новых профессоров, не знавших, что такое Блок, ввиду его молчаливости на собраниях и советах начинали считать его жалким ничтожеством, которому и нечего сказать. Тому же способствовала и крайне жалкая одежда, в которую облекался мыслитель. Вечный черный сюртук и черные брюки насчитывали, конечно, не один десяток лет существования. Все на нем было вытерто, засалено, перештопано. Проистекало это не из материальной нужды, а из чисто плюшкинской жадности и скупости. После смерти его в его квартире найдено было денег в различных видах (медью, серебром, золотом, бумажками, билетами, облигациями) свыше 80 000 руб. Он никогда не позволял убирать своей квартиры, никогда в течение десятков лет ее не отапливал, не выставлял рам, питался в высшей степени экономно и, по заключению врачей, этим недостаточным питанием сам вогнал себя в неизлечимую чахотку и уготовил себе преждевременную смерть на почве истощения. Он даже экономил на освещении квартиры. По вечерам он выходил на общую площадку лестницы, где горел даровой хозяйский газовый рожок, и читал, стоя, при этом свете или шел куда-нибудь в дешевую извозчичью харчевню, брал за пятак стакан чаю и сидел за ним весь вечер в даровом тепле и при даровом свете. Знавшие эти странности и слабости Блока и любившие его за его выдающиеся способности охотно приглашали его к себе в гости, немного подкармливали, угощая обедом, чаем, ужином. У Блока было все-таки несколько знакомых семейств, которые он посещал, куда он ходил охотно, будучи убежден в добром к нему расположении. Было у него несколько друзей женщин (особенно помнится мне жена суд-инспектора Крылова), которые, приглашая его к себе, угощая его, брали на себя заботу тут же, во время чая, собственноручно шить и штопать знаменитый сюртук, совлекая его с плеч мыслителя. Всего курьезней, что несмотря на свою славянофильскую манеру мышления, несмотря на глубокое уважение к исторически сложившейся России, в ее своеобразной государственной форме, — Блок в глазах начальства считался опасным человеком. Когда он раз вздумал прочесть актовую речь об отношении философской и общеюридической научной подготовки, получаемой студентами-юристами к их будущей служебной деятельности, то все переполошились. Симоненко, только что дослуживавший свой пенсионный срок, вопил, что если эту речь произнести и напечатать, то это якобы вызовет ни более ни менее, как войну с Германией, в результате которой он, Симоненко, не успеет дослужить своей пенсии. Речь была напечатана с такими сокращениями, которые не позволяют с ясностью проследить даже ее основную мысль. В другой раз его насильно назначили в годичную заграничную командировку, хотя он о таковой не просил и ехать не собирался. Считалось необходимым хоть на год прекратить его опасное пребывание и смягчить недовольство студентов. Конечно, Блок никуда не поехал и весь год пробыл в Варшаве. Вот о таких эпизодах он повествовал с нескрываемой горечью. Можно вообще сказать, что Блока, кроме его прямых учеников по специальности, тех, которых он готовил к профессуре, никто не ценил, никто не понимал. Только в конце его жизни, уже на моих глазах (я прослужил с ним 6 лет) началось постепенное улучшение его участи. Сначала он получил ординатуру, потом его выбрали в члены библиотечной комиссии, мы в комиссии выбрали его в председатели. Кажется, это было первым его административным повышением, совершившимся благодаря моему настоянию. Потом он стал секретарем факультета, наконец, его выбрали даже в деканы юридического факультета и он стал членом правления университета. В этом звании он и умер. Умер Блок от чахотки (туберкулеза легких) и сильного истощения. За месяц до смерти, он, наконец, сам понял невозможность оставаться дальше одному на своей одинокой квартире, без отопления, без освещения и еды. Он был уже так слаб, что с трудом мог двигаться; ослабело сердце, опухли ноги, и он добровольно поступил в частную больницу на «Аллее роз», под названием «Дом здоровья». Для него этот дом оказался домом смерти. Я слышал, что Блок должен умереть, по расчетам врачей, на следующий день. Было воскресенье, и я вместе с моей женой, которая тоже любила Блока, пошли его проведать и навсегда проститься. Как все умирающие от чахотки, он смерти не ждал, истину от него скрывали. Я начал говорить ему, что студенты ожидают его скорого выздоровления. (Состав студенчества в то время уже изменился, поляков осталось очень мало, Варшавский университет был заполнен сотнями русских семинаристов и отношение к Блоку со стороны студенчества стало уважительным.) Блок отвечал мне, что не дальше как в пятницу он возобновит свои лекции; между тем он был уже так слаб, что без посторонней помощи не мог даже поворачиваться на постели. Мы просидели у него часа четыре, вплоть до сумерек, и вели самые оживленные беседы. Я просил его, как только он выйдет из больницы, приходить ко мне обедать, на что он отозвался довольно курьезно: «Да, да, знаете ли, в столовой ужасно скверно кормят. Я буду к вам каждый день ходить обедать». Принесли при мне ему обед, как теперь помню — курицу с рисом, — он раза два ткнул вилкой и велел убрать, говоря, что готовят ужасно невкусно, но, конечно, причина была совсем другая: аппетита у него уже не могло быть. Говорили мы с ним и о философии, и о планах будущей работы, и о делах университета. Конечно, никто не поверил бы, что беседа идет с умирающим. Наконец, в сумерках мы простились с ним самым дружеским образом; в ту же пятницу обещался он нам после лекции придти на обед. Жена моя, как нервная женщина, едва не разрыдалась тут же, при нем. Мы ушли, а рано утром в понедельник (1-го декабря 1909 г.) Александр Львович Блок уже перестал существовать. Я не участвовал в его похоронах, — мне это было чересчур тяжело. Приехали наследники: сын первой жены (урожденной Бекетовой), поэт Ал. Ал. Блок; мать его, сама лично, не приехала, приехала вторая жена — Мария Тимофеевна (урожденная Беляева) со своей дочерью Ангелиной Александровной. И они, и всякого рода посторонние лица, прежде всего полиция, ворвались в неприступную цитадель его квартиры, распотрошили ее и в тюфяке на постели обрели целую калифорнию. Даже по полицейскому счету, как известно, весьма приблизительному, оказалось свыше 80 000 руб. накопленных ценой неимоверных лишений за два с половиной десятка лет. Деньги поделили между собой обе семьи пополам, тело предали погребению, разъехались, разошлись, и на память о Блоке ничего не осталось, кроме нескольких брошюр и газет, совершенно не передающих целиком систему его мышления, которую пытался восстановить, неизвестно с каким успехом и с какой степенью достоверности, его ученик — Спекторский.