Роберт Стивенсон - Воспоминания и портреты
Все эти маленькие джентльмены тонкие казуисты. Моральное обязательство перед самкой очевидно, но когда возникают противоположные обязательства, они усаживаются и разбираются в них, словно иезуиты-исповедники. Я знал еще одного маленького скайтерьера с простоватыми манерами и внешностью, но очень умного и дружелюбного. Семья уезжала на зиму за границу, и на это время его принял дядя в том же городе. Зима прошла, семья вернулась, его дом (которым он очень гордился) был снова открыт, и скайтерьер оказался перед необходимостью выбора между долгом верности и долгом благодарности. Он не забыл старых друзей, но казалось неприличным покидать новых. И вот как он разрешил эту проблему. Каждое утро, едва открывалась дверь, Кулин мчался к дяде, навещал малышей в детской, приветствовал всю семью и возвращался домой к завтраку и своему куску рыбы. Делалось это не без ощутимой жертвы с его стороны, ему приходилось отказываться от особой чести и радости — утренней прогулки с моим отцом. Возможно, по этой причине он постепенно отходил от своего ритуала и в конце концов окончательно вернулся к прежнему образу жизни. Но то же самое решение помогло ему в другом, более мучительном случае раздвоения долга. Он отнюдь не был кухонной собачкой, но кухарка с необычайной добротой холила его в то время, когда он утратил душевное равновесие; и хотя не обожал ее так, как моего отца — Кулин (прирожденный сноб) видел в ней «просто-напросто служанку», — тем не менее питал к ней особую благодарность. Так вот, кухарка уволилась и стала жить в своей квартире на одной из соседних улиц; и Кулин оказался в положении юного джентльмена, лишившегося неоценимого блага — верной няни. Успокоить собачью совесть фунтом чая к Рождеству невозможно. Кулин, уже не довольствуясь мимолетными визитами, проводил всю первую половину дня у своей одинокой приятельницы. И так изо дня в день скрашивал ее одиночество, пока (по какой-то причине, чего я так и не смог понять и не могу одобрить) его не стали держать взаперти, чтобы отучить от этой любезной манеры. Здесь имеет смысл отметить не сходство, а разницу; четко определенные меры благодарности и пропорциональную им продолжительность его визитов. Что-нибудь более далекое от инстинкта трудно вообразить; и человека трогает, даже слегка раздражает характер, настолько лишенный стихийности, настолько бесстрастный в справедливости и настолько педантично повинующийся голосу разума.
Таких собак, как этот добрый Кулин, немного, людей тоже. Но этот тип ясно различим как в человеческом, так и в собачьем семействе. Целью его была не галантность, а здоровая, несколько обременительная респектабельность. Кулин был заклятым врагом всего исключительного, бросающегося в глаза, приверженцем золотой середины. И будучи педантичным и добросовестным во всех шагах своего безупречного пути, ждал той же педантичности и еще большей серьезности в поведении своего божества, моего отца. Быть идолом Кулина представляло собой нелегкую задачу: он был требовательным, будто строгий родитель, и при каждом признаке легкомыслия у почитаемого человека громко провозглашал гибель нравственности и скорое крушение основ жизни.
Я назвал его снобом; но все собаки снобы, правда, в разной степени. Нам нелегко разобраться в их снобизме, думаю, мы способны видеть различия в их положении, но понять критерия не можем. Так, в Эдинбурге, в приличной части города, существовало несколько собачьих обществ или клубов, которые собирались по утрам, чтобы — эта фраза условная — «обменяться новостями». Один мой друг, владелец трех собак, однажды с удивлением обнаружил, что они перешли из одного клуба в другой; но было то возвышением или падением, результатом приглашения или изгнания, он не представлял. И это четко иллюстрирует наше непонимание подлинной жизни собак, их общественных устремлений и общественной иерархии. Во всяком случае в отношениях с людьми они осознают не только их пол, но и разницу в положении. Притом в самой снобистской манере; собака бедняка не оскорбляется окриком богатого и приберегает все свои недобрые чувства для тех, кто беднее или оборваннее ее хозяина. И для каждой общественной ступени у них есть свой идеал поведения, которому под страхом потери уважения нужно соответствовать. Как часто холодный взгляд говорил мне, что моя собака разочарована; и насколько охотнее она получила бы трепку, лишь бы не быть так уязвленной в самое сердце!
Я знал одну не заслуживающую уважения собаку. Она гораздо больше походила на кошку; почти не обращала внимания на людей, с которыми просто сосуществовала, как мы с домашней скотиной, и была всецело предана искусству воровства. Сельский дом не являлся для нее помехой, а жить в городе она отказывалась. Думаю, эта собака жила с беспокойным, но подлинным удовольствием и наверняка погибла в какой-нибудь западне. Но она являлась исключением, явным атавизмом, как волосатый человеческий младенец. Подлинная собака девятнадцатого века, судя по остальным моим многочисленным знакомым, влюблена в респектабельность. Однажды некая дама взяла в дом уличного пса. Пока был бродягой, он вел себя, как бродяга, резвился в грязи, забирался в лавки мясников, гонялся за кошками, вечно попрошайничал; однако с улучшением общественного положения отказался от этих неподобающих удовольствий. Перестал воровать, бросил преследовать кошек и, чувствуя на себе ошейник, не замечал прежних товарищей. Однако принадлежащие к высшему классу собаки не признают выскочек, и с того часа, если не считать человеческого внимания, пес был одинок. Лишенный друзей, прежних развлечений и привычек, он все-таки жил в ореоле счастья, довольный обретенной респектабельностью и заботившийся лишь о том, чтобы всеми силами ее поддерживать. Осуждать нам или хвалить этого выбившегося из низов пса? Его человеческого собрата мы хвалим. А такой отказ от порочных привычек столь же редок у собак, как у людей. Большей частью, несмотря на все их угрызения совести и нравственные помыслы, врожденные пороки навсегда остаются неискоренимыми, и они живут всю жизнь, гордясь своими добродетелями, но оставаясь рабами собственных недостатков. Так, мудрый Кулин оставался вором до самого конца, среди тысячи грешков на его совести лежали целый гусь и целая баранья нога; но Уоггс[15], о душевном крушении которого в вопросе галантности я рассказывал выше, был замечен в кражах лишь дважды и зачастую благородно подавлял это искушение. Восьмая заповедь у него любимая. Есть нечто мучительно-человеческое в этих неравноценных добродетелях и смертных грехах у самых лучших. Еще более мучительно поведение этих «заикающихся профессоров» в болезни и под страхом смерти. Я нисколько не сомневаюсь, что собака каким-то образом связывает или смешивает муки болезни и сознание вины. К телесным страданиям она зачастую добавляет терзание совести, и в такие времена ее измученное сознание представляет собой жуткую пародию или параллель с человеческим смертным одром.