Павел Нерлер - Слово и «Дело» Осипа Мандельштама. Книга доносов, допросов и обвинительных заключений
3
«О собеседнике»
…Вернемся к дуэту О.М. и Шиварова в тиши лубянского кабинета.
Известно, что О.М. как бы готовил себя к такого рода ситуациям. Веселые игры в «следователя и подследственного» в 1928 году, что вели друг с другом в ялтинском пансиончике знакомый чекист Аркадий Фурманов и оставшийся неизвестным нэпман[147], были жутковатым, но явно небесполезным для каждого советского человека тренингом: арестовать-то могли каждого и в любой момент!
И уж тем более на каждого собирались и сводились оперативные (агентурные) сведения. В том числе и на О.М., – и с ними, надо полагать, Шиваров тоже был ознакомлен.
Заглянем ему через плечо – благо, недавняя шальная публикация Алексея Береловича вынесла на свет божий одну из таких оперативок. Она датируется 20-ми числами июля 1933 года:
На днях возвратился из Крыма О. МАНДЕЛЬШТАМ. Настроение его резко окрасилось в антисоветские тона. Он взвинчен, резок в характеристиках и оценках, явно нетерпим к чужим взглядам. Резко отгородился от соседей, даже окна держит закрытыми, со спущенными занавесками. Его очень угнетают картины голода, виденные в Крыму, а также собственные литературные неудачи: из его книги Гихл собирается изъять даже старые стихи, о его последних работах молчат. Старые его огорчения (побои, травля в связи «с плагиатом») не нашли сочувствия ни в литературных кругах, ни в высоких сферах. МАНДЕЛЬШТАМ собирается вновь писать тов. СТАЛИНУ. Яснее всего его настроение видно из фразы: «Если бы я получил заграничную поездку, я пошел бы на всё, на любой голод, но остался бы там».
Отдельные его высказывания по литературным вопросам были таковы: «Литературы у нас нет, имя литератора стало позорным, писатель стал чиновником, регистратором лжи. “Лит. газета” – это старая проститутка – права в одном: отрицает у нас литературу». В каждом номере вопль, что литература отстает, не перестроилась и проч. Писатели жаждут не успеха, а того, чтобы их Ворошилов вешал на стенку, как художников (теперь вообще понятие лит. успеха – нонсенс, ибо нет общества). Коснувшись вопроса о том, что на художественной выставке «за 15 лет»[148] висят «дрянные» пейзажи Бухарина, Мандельштам заявляет: «Ну что же, читали мы стихи Луначарского, скоро, наверное, услышим рапсодии Крупской».
По поводу статьи Горького[149] МАНДЕЛЬШТАМ сказал: «Горький человек низколобый, с интеллектом низшего типа, но в этих рамках – крупный и иногда может сказать правду. Его статья – это оглушительная оплеуха по литературе и литераторам».
МАНДЕЛЬШТАМ передавал свой разговор с Андреем Белым в Коктебеле.
М.: «Зачем Вы пишете такие статьи, как о Санникове и Гладкове? Ведь Вам приходится работать, как обогатительная фабрика»[150] .
Б.: «Ну что делать. Мою книгу о формировании психики человека никто не печатает, денег не платят, а за эту дрянь дают тысячу рублей».[151]
В этом донесении интересно всё, в особенности указание на намерение вновь(!) обратиться с письмом к Сталину, но обращает на себя внимание еще и превосходная осведомленность информатора, явно принадлежащего к близкому кругу мандельштамовских знакомых или даже друзей…
Что касается «картин голода», то О.М. был не всегда неосторожен и иные разговоры о раскулачивании – особенно из уст малознакомых людей – воспринимал как провокацию. Именно так можно интерпретировать рассказ М.Д. Вольпина о знакомстве с О.М. в 30-х годах, после голода, в присутствии Ю. Олеши. Вольпин стал возмущаться всеобщим равнодушием к крестьянскому горю и равнодушием писателей друг к другу, в частности, он призывал ходить на вокзалы и подавать голодающим беженцам милостыню. О.М., явно не желавший развивать эту тему с малознакомым человеком, срезал его так: «Ну, знаете. Вы не замечаете бронзового профиля Истории»[152]
Итак, 18 мая – назавтра после ареста – первый допрос. О.М. познакомился со своим следователем, упорно называвшим его Осипом «Емильевичем».
Соотношение между ходом и содержанием разговора при допросе и тем, что остается в протоколе допроса на бумаге, тоже неоднозначно. Что попадет в протокол и что не попадет, решал только следователь.
Зря напрягались Фурманов-младший с нэпманом: его уроки не пошли Мандельштаму впрок. Отдавая дань «уважения», то бишь страха, организации, в стенах которой он вдруг оказался, О.М. явно решил со следствием сотрудничать. На вопрос об имущественном положении до революции и после, в том числе и о положении его родственников, он, не таясь, признался даже в том, о чем раньше не распространялся – о небольшом отцовском кожевенном заводике перед революцией.
По «существу дела» произошло немногое, зато самое главное: не отпираясь, О.М. признал факт написания «эпиграммы» (тут же переквалифицированной следователем в «антисоветский пасквиль») и записал ее своей рукой (позднее он еще раз продиктовал следователю ее текст). Он сообщил, когда она была написана, и даже (судя по протоколу – не слишком запираясь) перечислил имена тех, кто ее слышал, – жены, среднего брата, брата жены, Эммы Герштейн, Анны Ахматовой и ее сына Льва, Бориса Кузина и того самого Давида Бродского. Других имен он не назвал, и, возможно, отправляя О.М. в камеру, Шиваров потребовал от него хорошенько напрячь свою память и вспомнить назавтра других.
И О.М. это сделал. Назавтра, когда допрос продолжился, О.М. попросил… вычеркнуть из списка Бродского! Почему? Да скорее всего потому, что стихов этих он Бродскому не читал, хотя и был на него зол, полагаючи, как и Н.М., что неспроста он пришел к нему именно накануне ареста. Зато назвал два новых имени – Владимира Нарбута и Марии Петровых, «мастерицы виноватых взоров».
Почему? Думаю, что он пришел к выводу (или его убедил в этом следователь), что эти двое следствием уже раскрыты. Более того, Шиваров небрежно отозвался о Петровых: «А, театралочка», – что еще более насторожило поэта[153]. Ведь она была единственной, кто запомнил и записал это стихотворение с голоса![154] Не назвать имя «информатора» было бы очень глупо, – а на кого же как не на нее падало такое подозрение?[155]
И не отсюда ли эти строки, посвященные ей:
Твоим узким плечам под бичами краснеть,
Под бичами краснеть, на морозе гореть.
Твоим детским рукам утюги поднимать,
Утюги поднимать да веревки вязать.
Твоим нежным ногам по стеклу босиком,
По стеклу босиком, да кровавым песком.
Ну, а мне за тебя черной свечкой гореть,
Черной свечкой гореть да молиться не сметь.
Неизгладимая нота обоюдоострой вины и горечь упрека так и рвутся из этих стихов[156]!..