Лев Копелев - Мы жили в Москве
Он расспрашивал и рассказывал, думал вслух, увлеченный чьей-нибудь книгой или статьей, увлекал других слушателей. И безоглядно, щедро делился своими знаниями, воспоминаниями, мыслями.
Среди молодых он был своим и потому, что он оставался самим собой нестареющим юношей… Теперь уже можно сказать, что Евгений Александрович был одним из создателей-авторов самиздатовских альманахов «Память», журнала «Поиски».
В Англии были опубликованы документы из нацистского архива Министерства иностранных дел.
Евгений Александрович внимательно изучал донесения немецких послов из Москвы, сопоставлял их со своими воспоминаниями, разыскивал в исторической библиотеке, в архивах все, что можно было найти из советских документов того же времени, и решил историко-криминалистическую задачу. Он убедительно доказал, что тот, кого немецкий посол в Москве даже в секретных документах не называл по имени, а только «наш друг», через кого были установлены и поддерживались связи Гитлера с Молотовым и Сталиным, «прямые связи», минуя тогдашнего наркома Литвинова, — был Карл Радек…
Гнедина восстановили в партии автоматически, в 1956 году, тогда же, когда реабилитировали; он состоял на учете в партийной организации Исторической библиотеки, был там постоянным читателем, лектором, советчиком. Его любили сотрудники библиотеки, как любили его товарищи по лагерю, как любили редакторы и авторы «Нового мира».
Никто из руководителей библиотеки не пытался упрекнуть его ни за то, что он поехал в Ленинград на судебный процесс Бродского и подписывал письма против беззаконной расправы с поэтом (1965 г.), ни за то, что он выступил на собрании историков, защищая книгу Александра Некрича «22 июня» (1966 г.), которая к тому времени была уже изругана казенными историками, ни за то, что он поддерживал заявления Андрея Сахарова.
Но в 1979 году он принес в партийную организацию партбилет и заявление, что он не может оставаться в партии из-за идейных расхождений.
Тщетно все члены партийного бюро упрашивали его не подавать заявления. Этим он лишал себя не только возможности публиковать свои работы, но и лишался всех льгот, предоставленных старым членам партии и членам группкома литераторов. Более того, отказываясь от звания старого коммуниста, он отбрасывал единственный щит, который мог оградить от новых возможных преследований.
Некоторые приятели говорили: «Зачем вы так поступаете? Мы о многом думаем так же, как и вы, но молчим. Ведь такими жестами никому не поможешь. А вы уже столько настрадались…»
Но мягкий Гнедин оставался непреклонным.
Он всю жизнь писал стихи.
Мы не назовем его значительным поэтом. Но в нем жила поэзия. С юности он был неразлучен со стихами Пушкина, Тютчева, Блока, Ахматовой, Ходасевича, Пастернака. Знал много наизусть. Постоянно перечитывал. Истинно поэтическим был его душевный строй, стремление к гармонии.
Духовная и душевная поэтичность питала его мечты о преодолении хаоса, зла, о гармоническом обществе. Эти мечты привели его в партию.
Тем более мучительным было для него разочарование, тем более трудным было постепенное освобождение от иллюзий и надежд.
Жизнь Гнедина глубоко трагедийна. Высокий поэтический строй души помог ему устоять под пытками и в тюрьме обрести внутреннюю свободу.
Поэтический душевный строй воплотился и в его любви, в более чем полувековом браке. Надежда Марковна Гнедина — красивая, немногословная, сдержанная — была ему преданной, мудрой подругой и первым критиком его работ.
Мы любовались тем, как он смотрел на нее, как застенчиво, стараясь, чтобы незаметно, по-юношески ухаживал за ней, тревожно ее оберегал. Видя их вдвоем, мы внятно ощущали то, чего не описать, не пересказать, — живое тепло нестареющей любви.
В наши последние московские годы мы виделись особенно часто.
Обретая внутреннюю свободу для себя, он боролся за свободу других людей. В предисловии к его книге «Выход из лабиринта» Андрей Сахаров пишет:
«…в его книге нет (к счастью) окончательных решений, нет универсальных ответов, но есть главное — страстный поиск границы раздела добра и зла, осуждение подмены средств и целей, приведшей нашу страну к ужасам недавнего прошлого и к бюрократической, зловещей для всего мира стагнации в настоящем. При этом позицию Гнедина, ясно понимающего все негативные стороны нашей действительности, отличает выстраданный личный и исторический оптимизм».
* * *Р. В годы оттепели — в пору внезапных, крутых перемен, когда казалось, все колебалось, — многое двинулось. Иван Макарьев, Елизавета Драбкина, Антал Гидаш, Назым Хикмет, Варлам Шаламов, Евгений Тимофеев, Евгений Гнедин, люди, испытавшие тяжкие потрясения, пытались связывать начала и новую эпоху своей жизни.
И на первых порах, казалось, они обретали душевные опоры в своей молодости, в двадцатых годах. Они убеждали нас, заражали нас своей верой.
Но для того, чтобы жить дальше, необходимо было понять, что же произошло? Что это было — бездонная пропасть? случайные исторические повороты, уводившие с правильных путей? стихийные катастрофы, неподвластные никакой человеческой воле?..
Искать ответы на все эти вопросы мы пытались и сообща, однако настоящие поиски были работой мысли и совести каждого наедине с самим собой.
Макарьева это сломило. Гидаш отказывался от таких поисков (мы не знаем, что хранится в его архиве, но в Москве он не хотел даже разговаривать о том, что означала сталинщина).
Сознание Варлама Шаламова словно раскололось: светлый мир двадцатых годов и беспросветный ужас колымской каторги в его творчестве не были ничем связаны, представали так, будто о них написали два разных человека.
Евгений Гнедин не побоялся глядеть в бездны, отделявшие прошлое от настоящего. Он стремился понимать, исследовать не только из научной любознательности, но и для того, чтобы жить дальше и помогать жить другим. Благодаря тем свойствам души и сознания, которые Андрей Дмитриевич Сахаров точно назвал личным и историческим оптимизмом, ему и впрямь удавалось связывать прошлое с настоящим.
Критически пересмотрев идеалы своей молодости, он сохранил молодую чистоту души, молодой идеализм, сохранил веру в людей, способность любить и дружить.
Л. Идеализация двадцатых годов, доверие к мифу «ленинских норм», увлечение и литературными, и общественно-политическими преданиями молодости нашей страны в значительной мере определились тем, что я иногда называю «генерационизмом». Старым людям всегда, и особенно в поры общественных потрясений, свойственно преувеличивать, идеализировать и подвиги, и страдания своего поколения. «Да, были люди в наше время, не то, что нынешнее племя…» Этим наивным, но очень цепким ощущением-сознанием были захвачены Макарьев, Евгений Тимофеев, многие мои ровесники и я тоже. Вчерашние зеки и позавчерашние комсомольцы или коммунисты-ленинцы, мы казались себе куда как более опытными и более преданными нашей стране, чем наши дети, чем наши младшие современники.