Владимир Качан - Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка
Юра потом рассказал мне, что именно она помогла ему подняться и встать на ноги в Америке, что она очень добра и очень его любит. Мы пили легкое калифорнийское вино, беседа же наша шла, напротив, тяжеловато; мы не знали на чем, самом важном, остановиться. И пришло время прощаться. Юра встал из-за стола, и я увидел на его техасских джинсах техасский же ремень с неправдоподобно огромной серебряной пряжкой. Юра поймал мой взгляд и стал гордиться - поправил ремень и прошел вперед, чтобы я еще увидел его фантастические сапожки на высоком каблуке, с острыми носами и металлической отделкой. Я из вежливости поцокал языком и показал ему большой палец, Юра довольно улыбнулся.
- А что у тебя, кстати, с волосами? - спросил я.- На фотографиях, которые ты мне прислал, ты был почти лысым. А сейчас - ну точно как в школе было.
- Вот так, - отвечает, - тут это можно сделать, пересадка, - с гордостью за высокие технологии своей новой родины говорит Юра. - Хочешь, и тебе сделаем.
Приезжай ко мне в Техас недели на две.
- А сколько стоит? - спрашиваю.
Юра с усмешкой называет сумму, которую я не потяну до конца своих дней.
- Да не бойся,- смеется он, - я оплачу!
- Нет, не нужно, - отказываюсь я,- вон Задорнов мне недавно комплимент сделал, что я красиво лысею.
Мы втроем в школе дружили, Юра, я и Миша Задорнов.
- Ну как хочешь, - говорит Юра. - Да, я ведь тебе подарков привез, они там, в апартаментах, - добавляет небрежно, но я ведь и так понимаю, что не в одноместном номере он живет. - Пойдем возьмем.
Мы поднимаемся в лифте, заходим в Юрины апартаменты, но ожидаемой оторопи бомжа, попавшего случайно во дворец арабского шейха, Юра не замечает и слегка разочарован. Он достает из шкафа огромный полиэтиленовый мешок, в котором содержится несметное количество джинсовой одежды.
- Это рефлекс, наверное, - замечает Юра не без юмора, - мы ведь в школе с ума сходили по этим джинсам. А сейчас у вас, наверное, есть?
- Есть, - говорю, - да я и сам тут купить могу.
- А зачем покупать? - радуется он. - Я ведь тебе все привез.
Спускаемся. Ко входу в гостиницу подкатывает длинный лимузин - это Юра заказал, чтобы ехать в аэропорт. Он озабоченно оборачивается.
- Что ты? - спрашиваю я.
- Да я тут нашел одну коллекцию фарфора, мы с женой собираем.
Из дверей выкатывают на тележке несколько больших коробок, Юра, оставив меня стоять, бросается с распоряжениями, как их уложить в лимузин. Потом возвращается.
- Слушай, а у тебя там, в Москве, есть чего кушать-то? - спрашивает он полушутя, но все-таки полушутя.
- А если нет, ты что, будешь присылать? - тоже полушутя говорю я.
- А что, буду! - уже без юмора отвечает Юра.
- Да есть, конечно. Ты что же думаешь, что мы там совсем?..
- Ну ладно, - смущается он.
Из дамской комнаты возвращается Барби, кудряшки уложены еще лучше, и круглые глазки сейчас еще приветливее: сейчас они улетят обратно в Техас, русский синдром пройдет, и все пойдет по-прежнему хорошо, спокойно и размеренно.
- Пора, - говорю я.
- Пора, - отзывается Юра и смотрит куда-то в сторону.
Держится прямо и напряженно. Глаза его начинают поблескивать.
- Да ладно, - говорю я,- это тогда, пятнадцать лет назад, при социализме, мы с тобой прощались навсегда, а теперь ведь всегда можно приехать, и это не так сложно.
Мы обнимаемся. И стоим так секунд десять, изо всех сил стискивая друг друга и пытаясь вложить в это судорожное объятие все то, что не успели сказать, но что и так между нами ясно. Потом он быстро идет к лимузину, вытирает глаза платком, оборачивается, поднимает руку в прощальном приветствии; я целую Барби в матовую щечку. "Гудбай, - говорю, - увидимся позже ". Но когда говорю - еще в этом не уверен. И тут вижу - Юра бежит обратно. Уже не вытирая слез, он вдруг хватает меня за плечи и яростно шепчет:
- Ты знаешь, какие они тупые, эти американцы? Они такие идиоты! Вот здесь, в гостинице, они меня знаешь за кого приняли? За китайца!.. А я похож?! Скажи, похож я хоть капельку? Они тут мою фамилию пишут через черточку: "Зю-зю-кин ".
Я им говорю: "Джордж Зюзюкин ", а они: "Yes, I know, china",- и пишут: "Зю-зю-кин!"
Юра от всего сердца, с наслаждением выговаривая все матерные русские слова, которые сейчас вспомнил, кроет американцев оптом и персонально портье, и, отведя таким образом свою русскую душу, опять обнимает меня и бежит обратно к лимузину. Лимузин плавно трогается. Я гляжу ему вслед и машу рукой, долго машу, хотя и не вижу Юру - стекла в лимузине темные, но уверен, что он смотрит сейчас назад, смотрит и тоже машет рукой, машет, пока не перестает меня видеть...
Еще о школьном пении, а заодно и драмкружке
Пел Володя тогда что попало. То, что в нем спит непробудным сном умение сочинять мелодии, он пока не знает, узнает позже, на первом курсе Щукинского училища. А пока стремление выразить себя в песне, в красивой лирической тоске ищет выхода и находит временами в абсолютно несуразном, например, в простейших блатных и полублатных сочинениях неизвестных авторов. Нет, правда, и чего мы так упоенно орали, собираясь у кого-нибудь в гостях - Зюзюкин за клавишами, а мы с Задорновым рядом, - что-нибудь вроде: "Где-то там под небом Еревана вас ласкает кто-нибудь другой. Не пишите писем мне, не надо. Я хочу, чтоб ты была со мной ".
Решительно не имело значения качество произведения, главным было, конечно, то, что где-то там вас ласкает кто-нибудь другой, а хотелось бы, чтобы я. " Меня надо любить, меня!" - вопило тогда юношеское естество. Мы уже знали к тому времени вкус хорошей поэзии, но даже у Блока наизусть училось и читалось девушкам на скамейках в рижских парках: "И в этот час, под ласками чужими, припомнишь ты и призовешь меня. Как исступленно ты протянешь руки в глухую ночь, о, бедная моя!"
Вот сейчас пишу и думаю: " Да-а, недалеко в этих стихах Блок ушел от песенки "Где-то там, под небом Еревана ". Вертинский тоже был в нашем репертуаре, и к далеким, загадочным местам тянулись наши фантазии: " В бананово-лимонном Сингапуре, в далеком электрическом раю сижу, ломая руки от ярости и скуки, и людям что-то дерзкое пою ". Все ложилось на сердце: и бананы, которых никто толком не пробовал, и налет многоопытной скуки, и дерзкое пение - все было в масть. Ереван, Сингапур, Зурбаган - везде было хорошо, где нас не было.
Однако Вертинский, Блок - это все же профессионалы, но почему в нас вызывала не меньший, если не больший экстаз, такая, к примеру, вещичка, как "Залезли воры к одним жильцам "? Почему три мальчика из интеллигентных семей, начитавшиеся хороших книг, в первобытном восторге поют: "Ребенок в люльке, в тревожном сне, а мать кружится у изголовья. Ребенку снится, что он моряк.
Спокойной ночи ". То есть полную белиберду, в которой нет ни рифм, ни тем более смысла. Вероятнее всего, потому, что накопившейся энергии нужен был выход. Любой! Аккумуляторы любовного томления все-таки чуть-чуть разряжались на Блоке и Вертинском, а остальной пар можно было на время выпустить, выкрикивая глупые слова глупых песен. Однако почему " блатняк " имеет такую невероятную популярность в стране (и не только в нашей), почему ресторанная лирика поется на всех углах и во всех квартирах, почему первый успех талантливого исполнителя часто опирается на дворово-блатной флер? Может, потому, что Чаадаев еще написал: "Россия - темная степь, а в ней - лихой человек... "