Анри Труайя - Моя столь длинная дорога
– А как вы, романист, понимали работу биографа? Ведь для вас это был совсем новый жанр.
– Да, жанр был для меня нов, а так как я испытывал отвращение к «беллетризованной биографии», я принуждал себя очень строго следовать документам, которые были в моем распоряжении. Русская библиотека Тургенева в Париже содержала тогда (во время оккупации немцы вывезли ее в Германию) ценнейшие книги о Достоевском на русском языке. Я прочел не только все произведения самого Достоевского, но и все, что было о нем написано. От книги к книге у меня накапливались записи и росло мое восхищение. Какая во всех отношениях исключительная жизнь! Нищета, тюрьма, каторга, эпилепсия, игра, гений, слава – все соединилось в ней и все было истинной правдой. Но как придать этой правде правдоподобие и убедительность? Я практически закончил изучение творчества и жизни Достоевского, но все еще не приступал к работе над книгой. Хотя я знал о нем все, он продолжал оставаться для меня чужим и загадочным. Я видел его таким, каким его описывали мемуаристы, но не представлял его себе в реальной жизни. Мучительные поиски образа превращались в наваждение. И вот однажды ночью мне приснилось, что Достоевский входит в мою комнату. Он сутулился и выглядел усталым, как на портрете Перова. Он заговорил со мной своим хриплым голосом. И вдруг я почувствовал его запах – кисловатый запах старика. Это был шок! На следующее утро, обратившись вновь к давно изученным материалам на моем столе – мемуарам, письмам, дневникам той эпохи, – я ощутил, как вся эта печатная продукция приходит в движение, наполняется теплом настоящей жизни, и понял, что могу, наконец, писать книгу.
Мне хотелось полностью воздать Достоевскому должное и не только рассказать о его жизни, но и проанализировать его творчество. Воодушевляющая, но и пугающая задача! Ведь читать Достоевского – значит погружаться в изумительный мир, в мир, где реальное переплетается с фантастическим. Фантомы, которые водятся в его сумеречных краях, не нуждаются ни в пище, ни в сне, и, когда они закрывают глаза, чтобы отдохнуть, ими немедленно овладевают грезы. Им неведомо, что такое деньги, они не знают, есть ли они у них и откуда они в точности берутся. Две-три детали обрисовывают их жилища и даже лица их едва очерчены. Потому все их бытие заключено в духовной жизни и в душевной борьбе, и, проходя через бесчисленные жизненные потрясения, они ищут не лучшего места в мире, а идеального положения перед богом.
Доктор Чиж,[19] известный специалист по Достоевскому, считал, что персонажи Достоевского в большинстве своем невропаты. Действительно, на первый взгляд как будто нет ничего общего между нами и этими бродягами, анархистами, полусвятыми, этими отцеубийцами и пьяницами, эпилептиками и истеричками. А между тем они удивительно близки нам. Мы их понимаем. Мы их любим. Мы, наконец, узнаем в них самих себя. Но если каждый из них представляет собой патологический случай, а мы индивиды в принципе вполне нормальные, то как объяснить природу той горячей симпатии, которую они нам внушают? Истина в том, что безумцы Достоевского не так уж безумны, как, может быть, кажутся. Просто они таковы, какими мы не осмеливаемся быть. Они говорят и делают то, что мы ни говорить, ни делать не осмеливаемся. При свете дня они выставляют напоказ то, что мы таим в глубинах подсознания. Они – это мы сами, но увиденные изнутри. При таком способе ви́дения – своего рода внутренней киносъемке – автор яснее всего видит самое сокровенное в нас, а заметное невооруженным глазом – плоть, одежда, обстановка, обыденные поступки – от него удалено. Объектив камеры наведен на внутренний мир, и тогда мир внешний представляется расплывчатым, как в сновидении. Если же Достоевский порой поддается искушению и снабжает свои создания медицинским ярлычком, то делает он это в оправдание их поступков, непостижимых для слишком приверженных житейской логике читателей. Но герои его вовсе не больны, да и не могут быть больны, ибо они бестелесны. Или, вернее, их телесная оболочка лишь предполагается. Все творчество Достоевского – великая борьба противоположных идей, и самое замечательное в этой борьбе – ее исход: она не приводит ни к каким практическим результатам. Ибо для автора, как и для его героев, счастье – это смирение. «Человек – есть существо, ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение», – говорил он. И еще: «Что же собственно до меня касается, то ведь я только доводил в моей жизни до крайности то, что вы не осмеливались доводить и до половины». Через трусость и преступление, через радость и горе человек у Достоевского идет, спотыкаясь, по пути, ведущему его к Богу…
Судьба моей книги была весьма печальной. Она появилась в книжных магазинах в мае 1940 года, когда немцы вступили в Бельгию. Несколько газет, вскоре закрывшихся вследствие капитуляции Франции, отозвались о ней с похвалой. Но французам уже было не до чтения.
– Какой была ваша жизнь после получения Гонкуровской премии до объявления войны, в период с декабря 1938-го до сентября 1939 года?
– В начале 1939 года я женился и, покинув родительский кров, поселился с женой в маленькой квартирке на окраине предместья Сен-Манде в двенадцатом округе. Там у меня был – невероятное чудо! – крошечный рабочий кабинет с книжным шкафом в углу. Вернувшись со службы в префектуре, я работал над моим «Достоевским». Но даже моя поглощенность книгой не помогала мне забыть о сгущавшихся над нашими головами грозовых тучах. Каждый проходивший день уносил частичку надежды. Все слышнее становились истерические вопли Гитлера. Война была неизбежна. Года за два до этого я, по совету одного моего друга, представил документы на конкурс чиновников интендантской службы и по мобилизации был направлен в Службу общего снабжения, находившуюся в городе Тюле. Я выехал туда 3 сентября. Мои обязанности в интендантстве были самыми простыми: составление разных бумаг, выдача промышленникам талонов на бензин, расчет потребностей в угле войсковых соединений, размещавшихся на территории нашего района, заключение с фабрикантами департамента контрактов на поставку варенья для армии, реквизиция запасов вина, изучение производительности завода мясных консервов…
Начался период «Странной войны». Францию сковало оцепенение и наряду с ним нарастала глухая тревога. Общее мнение было таково, что немцы, напуганные «мощным сосредоточением» войск союзников, не осмелятся перейти в наступление и после нескольких столкновений с противником, предпринятых исключительно для спасения чести, сложат оружие. И вдруг: захват немцами Голландии, Бельгии, Люксембурга, вторжение во Францию, массовое бегство населения по обстреливаемым пулеметами дорогам. Поток беженцев в машинах самых невероятных марок обрушивается на департамент Коррез. Тюль наводняют измученные штатские – мы должны хоть как-нибудь разместить и накормить их. Затем приходит очередь военных. Отступают целые полки. Наше интендантство едва справляется с работой. Булочники день и ночь выпекают хлеб. Муки не хватает. Солдаты спят в грузовиках или прямо на соломе на открытом воздухе. Узнаем, что Петен просит о перемирии. А продвижение немцев все продолжается. Разносятся слухи, что «они» уже в Клермон-Ферране. Полковник приказывает: «Преградить дорогу врагу!», но у нас всего три станковых пулемета, да и те учебные. Следует контрприказ: «Оставаться на месте, сдаться в плен и продолжать обеспечивать снабжение гражданского населения». Я больше не покидаю казарму и, завернувшись в шинель, сплю на канцелярском столе посреди папок с делами. Так же поступают и другие служащие интендантства. Глубокой ночью – телефонный звонок из лагеря в Ла Куртине. Незнакомый лейтенант на другом конце провода уверяет: только что подписано перемирие. Будим полковника. Он кричит в трубку: «Ложь! Хитрость бошей!» Вооружившись карманными фонариками, гуськом идем на почту через темный спящий город. Телефонистки, работающие на коммутаторе, подтверждают новость: коммюнике распространило агентство «Авас». Возвращаемся в казармы подавленные, усталые, охваченные стыдом. На следующий день – 23 июня – на рассвете слушаю по лондонскому радио призыв генерала де Голля продолжать борьбу, а через несколько минут по французскому радио – официальное сообщение о перемирии. В казармах немедленно разгораются споры между теми, кто одобряет выдачу Франции врагу, и теми, кто этим возмущается. Что до меня, мной владеют гнетущая тоска и бессильный гнев перед этой безмерной исторической несправедливостью: торжество оружия означает не победу Германии над Францией, а победу насилия, расизма, слепого национализма над разумом и терпимостью. Немцы не продвинулись до Тюля, и я чудом избежал горькой участи тех, кому было приказано капитулировать без всякого сопротивления.