Пьер Зеель - Я, депортированный гомосексуалист...
Мои русские друзья составили список, где в одной графе были немцы, а в другой — те, о ком они твердо знали, что это не немцы. Первым предстояло уехать на восток и попасть в ГУЛАГ, откуда не возвращаются. Других, среди которых был и я, построили в длинные колонны мучеников, бредущих по дорогам и пополнявшихся беженцами из лагерей смерти, присоединявшимися к нам. Мы пришли в польский город Битгош. Там нас передали властям лагеря, в котором я встретил несколько французов. Нам объяснили, что нас скоро отправят на родину. Пока что мы жили вместе с депортированными, которые выглядели словно живые мощи. Как раз тогда двери всех лагерей распахнулись, выпустив на свободу населявших их галлюцинирующих и умирающих призраков. Кучи трупов, обнаруженные нашими освободителями, наконец позволили по-настоящему оценить размах нацистских зверств, чудовищность преступлений, подобных которым еще не бывало.[49]
До сегодняшнего дня, признаюсь, я не в силах сопротивляться своему неодолимому отвращению ко всему немецкому. Прекрасно понимаю, что это несправедливо и может обидеть до боли, особенно молодое поколение, абсолютно неответственное за жестокие преступления, совершенные их родителями, но иначе я просто не могу: это что-то слишком глубоко осевшее в сознании, чтобы я мог его контролировать. Моя добрая воля хотела бы обо всем забыть, но тут начинает неистовствовать память.
В том лагере для репатриантов содержались одни мужчины. Мы ели почти досыта. Я мечтал о Франции, и мечты уносили меня далеко, ведь она была уже свободна, хоть и в тысяче километров отсюда. Соблюдая осторожность, я почти ни с кем не заговаривал. Я просто чувствовал себя счастливым, что еще жив.
Еще с конца зимы 1944-го я наконец начал осознавать, что все кошмары позади. Тихонько принялся я высматривать знакомые лица; снова попытался разговаривать по-эльзасски и даже по-французски, ведь говорить на этом языке было запрещено с июня 1940-го. Я и сейчас еще не совсем изжил в себе этот запрет: и сегодня немецкий, эльзасский и французский мешаются в мозгу и делают ломаной мою речь; до сегодняшнего дня, если езжу по делам, всегда беру с собой немецко-французский словарь.
И наконец нас передали под управление Красного Креста, с которым союзники заключили международное соглашение. Мы думали, что нас репатриируют по направлению с востока на запад. Но пришлось разочароваться: оказалось, нас повезут по направлению север—юг, через Одессу и дальше по Черному морю. Тысяча километров. Сформировали транспортную колонну. Поезд отправился в очень долгий путь. Иногда, оставленный без присмотра русским командованием, он часами мог стоять на перроне какого-нибудь заштатного городка. Были такие, кто использовал эти остановки, чтобы завалить каких-нибудь женщин прямо под козырьком входа в вагон. Другие все пытались найти курево. Что касается меня, я почти не передвигался по поезду, только считал церковь за церковью, когда проезжали деревню за деревней. Моя усталость была бесконечной.
Вспоминаю 8 мая 1945 года. Прекращение войны. Наконец-то после такой резни в Европе воцарился мир. Мы были все еще на польской земле. Наш обоз снова стоял в деревне, и мы бродили по улицам. Звонили во все колокола. В церквях народу было полным-полно, благословения и возгласы «Аллилуйя» сменяло звучание «Тэ Дэ-ум». Люди молились, опускаясь на колени прямо на тротуарах. Но я больше не видел смысла в молитвах. Меня снова мучил голод. В моей сумке не было ничего, кроме новенькой, красиво упакованной зубной щетки. Мне удалось обменять ее на рынке на кусок хлеба. Тогда мне еще не было даже двадцати трех, и я хорошо помню, с каким гневом смотрел на все это. Простить такое? В крайнем случае — только тех, кто смиренно попросит о прошении. Но как простить остальных?
Мы наконец прибыли в Одессу, в вагоне «40 человек — 8 лошадей». Для ослабленных, больных организмов жара тех летних дней 1945-го оказалась невыносимой. Многие умерли, в основном от тифа. Их трупы мы сбрасывали вниз каждый раз, когда проезжали мимо реки. А когда наконец благополучно прибыли, то не смогли попасть в эвакоприемники — все они были уже битком набиты и к тому же изрядно разрушены. На берегу реки просто поставили палатки, расселив туда людей по национальному признаку. Каждая группа ставила палатку рядом с деревом, к которому гвоздями прибивались сообщения, информация о поисках, назначение встреч. Неистребимая жажда общения овладела нами после всех наших кошмаров и трагедий. Жажда снова встречаться и говорить друг с другом, толкаясь в огромном потоке людской массы.
Там я встретил одного аптекаря с улицы Соваж из Мюлуза, выжившего в лагере. Точнее сказать, это он узнал меня, потому что я тогда находился в состоянии, близком к полной потере памяти, что ввергало меня в еще большую тоску. Он убедил меня, что я действительно сын кондитера Зееля. Я показал ему несколько семейных фотографий. Он о них рассказал мне. Путешественник без багажа и без прошлого, я только так смог вспомнить о крохах своей разрушенной личности.
Благодаря помощи Красного Креста я наконец получил возможность дать знать родителям, не имевшим от меня новостей уже восемь месяцев, еще с битвы под Смоленском, что я до сих пор жив. Это очень поддержало меня, даже при том, что рассчитывать на ответную весть ни от них, ни от братьев или сестры не приходилось.
Были среди нас и священники в гражданском платье, избежавшие смерти в лагерях. Сторонясь любопытных взглядов, встав под деревом, лицом к морю, они освящали облатки, а мы с моим другом, уроженцем Тарна, служили мессу. Наше богослужение было подпольным, ибо те, благодаря кому мы возвращались на родину, как и наши угнетатели, по своей идеологии также крайне враждебно относились к любой из Церквей. Приходилось вести себя как можно осторожнее. Эти минуты задумчивой медитации помогали нам относиться ко всему плохому терпеливо, с воодушевлением и радостью ожидать столь желанного возвращения.
Уж не знаю почему, но меня, который был мельче и неприметнее всех, охранявшие нас власти назначили ответственным за порядок в этом кочевом стойбище. Пришлось предотвращать неизбежные ссоры и следить за общей гигиеной, так как всех встревожило появление среди нас малярии. Испуганный такой ответственностью, я обратился ко всем, взывая к здравому смыслу и всеобщей солидарности: «Будем же разумны, ведь еще несколько дней — и мы дома. Уж раз мы выжили среди такого ужаса, облегчим друг другу существование. Давайте соблюдать дисциплину и подчиняться общим правилам». Меня приняли не так уж плохо. Но я тоже подхватил эту болезнь, и по сей день она напоминает о себе — бывает, меня лихорадит во сне, и это приковывает к постели на долгие дни.