Петр Бартенев - Воспоминания
Брат мой Михаил Иванович, кажется, не дождался даже, чтобы прошло шесть недель по кончине нашей матушки и вступил в брак с крикливой и дурно-рожей Екатериной Андреевной Воеводской, в гербу отца которой Латинские слова: Auro aurum addimus, т. е. придаем золото к золоту. Она действительно раз ездила в Лебедянь, распродавала пожитки нашего дома, который при маменьке был богат, как полная чаша. О том, что и я сонаследник супруга, и не заикалась, а когда я раз спросил про Костромское, унаследованное от двоюродного нашего брата Павла Никифоровича Бартенева имение, мне отвечали, что оно уже продано при жизни матери нашей (которая, однако, не могла продавать имение отца нашего, мы же оба были совершеннолетние), и дали только полдюжины денных рубашек. В январе 1853 года я, уезжая от них в Москву, взял с собой укрыть ноги от морозов во время езды старый небольшой ковер; в Москву последовали письма с требованиями возвратить ковер. Мне (было) назначено по 30 рублей в месяц, и эти деньги я получал не иначе, как после нескольких писем с просьбою о присылке их. Сестре нашей Сарре Ивановне (было) назначено по 100 рублей в год, т. е. немного более того, что получал старший конюх. Мы с сестрою мирволили всему этому, любя брата и в том соображении, что он завелся с ею и у него могут быть дети (в августе 1853 года у него, действительно, родилась первая дочь Мария, унаследовавшая жадные качества родителей). В 1854 году, когда брата потребовали в ополчение (от которого он умел откупиться, подарив доктору лошадь за свидетельство у него якобы аневризма), ко мне они пристали, чтобы я дал полную доверенность на имя Екатерины Андреевны на управление моею долею имущества, коего было 800 десятин и 100 душ крестьян. Без ведома братца и сестрицы я в Липецке дал эту доверенность Петру Абакумовичу Трунцевскому, женатому на двоюродной моей сестре Софии Николаевне Зейдель. Тогда начались приставанья, чтобы я продал мою долю, заставили писать о том письма сестру Сарру, а когда узнали, что Дмитрий Дмитриевич Головнин намеревается купить мое наследство, то сестра Сарра написала мне, будто наши крестьяне умоляют меня не продавать их. Все это меня страшно огорчало и надоедало, и летом 1857 года я продал брату мою долю за восемь тысяч полтораста рублей. Тогда я в денежном отношении был уж спокоен, получая по 100 рублей в месяц за мою работу над изданием «Русской Беседы»[58] и, кроме того, имея уроки. Родной мой дом в Королевщине больше не привлекал меня к себе: в спальне у маменьки над ее кроватью висел золотой орел, державший в клюве своем полог; можно судить, каково было мне увидеть этого орла в нужнике, к тому же, хотя я впоследствии был врагом того способа раскрепощения, благодаря которому разорены помещики, развращены бывшие крепостные, но нельзя же забыть, что и у нас на конюшне еще при жизни маменьки однажды секли дочь кучера Парашу, чем-то не угодившую сестре моей Полине, которая, озлобясь на лакея Ивана Горячего, хорошее платье его бросила в отхожую яму нужника. А у зятя моего, Петра Борисовича Бланка, каждый вечер шла игра в карты, между тем как староста и другие крестьяне дожидались, когда к ним выйдет барин и отдаст приказания по хозяйству. Раз при мне сухопарый Петр Борисович костлявыми пальцами избил стоявшего в прихожей крестьянина. Мысль о прекращении крепостного права как-то безсознательно уже господствовала, и мальчиком за обеденным столом я уже подумывал, за что про что мы пресыщаемся, а наши дворовые нам служат. Во время долгих ужинов откладывал я в особую тарелку какого-нибудь кушанья и потом относил его моей милой Маргарите Семеновне, которая укладывала меня спать и научила меня разным пословицам.
В начале 1853 года поселился я в Москве на Малой Лубянке в доме III-й гимназии в меблированных комнатах, которые содержал Француз Haldy, вместе с П. А. Безсоновым. Мы занимали две комнаты с небольшой прихожей; его была дальняя, моя проходная. Несносен он был очень, поздно возвращаясь и тем будя меня. Чай и сахар у нас был общий в шкатулке, от которой ключ был у меня. Однажды я куда-то ушел, а ему захотелось не в урочный час чаю; прихожу: шкатулка сломана и сломана моею же бритвою, которая от того испортилась. Я должен был с ним расстаться и весной нашел себе комнату в игрушечном магазине против манежа в доме тогда Торлецкого, ныне князя Гагарина. Этот магазин держал старик Трухачев с двумя своими дочерьми. Моя комната о 2-х окнах выходила в сторону манежа, но магазин в 9 часов запирался и чтобы не выходить через грязный двор, я вылезал на площадку из окна. Мои посетители этим же путем являлись ко мне, к негодованию Трухачевых и полиции. И еще до отъезда к брату ездил я на Девичье поле к Михаилу Петровичу Погодину, который стал благоволить ко мне с самого времени моего студенчества. Он, узнав от Шевырева про мою работоспособность, однажды навестил меня в рабочей моей келье, просидел довольно долго и вслед за тем прислал ко мне целый воз своего «Москвитянина», который он издавал с 1841 года. В благодарность я составил указатель статей «Москвитянина» по истории Русской, этнографии и по истории Русской словесности. Указатель этот я напечатал во «Временнике»[59] общества Истории и Древности, откуда дали мне несколько оттисков, один из коих повез я к Погодину и был встречен бранью и криками: «Как же Вы смели со мною поступить так? Глядите: напечатано „Указатель к Москвитянину“, а не поставлено, кем он издавался?» Я благодушно отнесся к этому крику. Потом было у меня с ним еще столкновение: я поместил в «Москвитянине» какую-то статью мою о Жуковском, и он мне за нее вынес всего 6 рублей. Тогда я положил себе правилом не иметь с ним никаких денежных сношений, и мы до конца дней его (1875 г. декабря 8-го) оставались в наилучшей дружеской связи, простиравшейся и на наше семейство. Я от всей души полюбил его, и он ценил мое трудолюбие и любознательность, называя меня за мои расспросы «дразнилкою». «Когда льют колокол, говорил он, то бросают в растопленную медь кусочки дерева, необходимые для того, чтобы к ним собирался всякий сор и медь становилась чище; эти деревяшки называются дразнилками. Так и к вам прилипает всякая библиографическая мелочь». По возвращении моего от Шевичей Погодин советовал мне заняться биографией Жуковского 12 апреля 1852 года, прибавляя, что это будет угодно Государю. Чтобы собрать сведения о Жуковском, дал он мне кургузую записочку к Авдотье Петровне Елагиной, которая жила тогда близ Арбатской площади на Пречистенском бульваре во 2-м этаже довольно большого дома Шеншиной.
Знакомство с Елагиными принадлежит к немногим вполне счастливым обстоятельствам моей жизни. Я полюбил их от всего сердца, и эта семья сделалась мне как родная. Пришел я к ним весной 1853 года поутру, в большой зале встретила меня полу-старушка без чепчика, она расхаживала по комнате, очевидно уже напившись кофе, который стоял приготовленный для остальной семьи. Она состояла тогда из двух сыновей и девицы в летах, Марии Васильевны Киреевской, дочери от первого брака. Вскоре вышла к кофе Екатерина Ивановна, жена старшего из Елагиных, Василия Алексеевича. Она была высокого роста, сухощава, бледна, вовсе некрасива. Она месяца два перед тем произвела на свет первое свое дитя Алешу – утеху всей семье. Муж ее преисполнен был к ней привязанностью. Рассказывали потом, что однажды, когда она была больна и лежала в постели, он, боясь ее беспокоить скрипом двери, влез в комнату через окошко. Вообще он был чудак; однажды шел он по Маросейке недалеко от Лютеранской кирки, и встретившийся ему Немец принял его за пастора и спросил, когда начнется служба. Он был необыкновенно начитан, человек самых благородных побуждений, но в политическом отношении завзятый либерал, что, может быть, происходило оттого, что его отец, Алексей Андреевич, был сослуживцем во время Наполеоновских войн и другом декабриста Гавриила Степановича Батенкова. Кроме того, когда Василий Алексеевич подрастал, у них в доме бывал поэт Мицкевич, и в Польский мятеж сочувствия Василия и брата его Петра Васильевича Киреевскаго были на стороне Поляков.