Лев Гомолицкий - Сочинения русского периода. Прозаические произведения. Литературно-критические статьи. «Арион». Том III
говорит он, но —
Когда-нибудь придет он, строгий,
Кристально-ясный час любви{85}.
……………………….
Как зерна злую землю рой
И выходи на свет. И ведай:
За их случайною победой
Роится сумрак гробовой.
Лелей, пои, таи ту новь,
Пройдет весна – над этой новью,
Вспоенная твоею кровью,
Созреет новая любовь{86}.
3
Уже только из этого поспешного, легкого прикосновения к «вещей тени» видно, насколько фигура Блока для нас сейчас близка – так близка, как не была близка еще никогда и ни для кого.
Как всякий истинный пророк, он вырастает по мере того, как сами события подтверждают одно за другим его прежде невнятные и сомнительные пророчества. И только в будущей России поэт вырастет до настоящих своих размеров.
Странно подумать, что за эти десять лет своего небытия он стал для нас живее и ближе, чем был при жизни для людей, встречавших его лично и живших в одних с ним условиях быта.
Он стоит здесь, меду нами, и требует от нас, чтобы мы поняли его судьбу, которую он обронил под тяжестью предчувствованных им событий, подняли и понесли дальше, всё к той же светлой цели, идя за огненной весной.
Прошли года, но ты – всё та же,
Строга, прекрасна и ясна…{87}
За Свободу! 1931, № 209, 9 августа, стр. 3.
Крылатый брат. Н. С. Гумилев (Доклад, прочитанный в литературном содружестве 20 сент. 1931)
…мой мир волнующий и странный,
нелепый мир из песен и огня,
но меж других единый необманный.
1
Гумилева принято противопоставлять Блоку. Причем противопоставление это, кстати сказать, неблагоприятное для Гумилева, дается обычно в плоскости не всегда глубоких исследований их поэтических вершин и падений. Если Блок само искусство, – Гумилев искусность; если поэт Прекрасной Дамы провидец, пророк, то «поэт и воин», одержимый рыцарь музы дальних странствий – всего лишь художник, мастер, маэстро.
Собственно, это недобросовестное, но очень удобное своей скользящей по поверхности легкостью суждение незаметно навязали сами поэты. «Да, был я пророком», – говорил Блок{89} с уверенностью, прощаемой только сумасшедшим или истинным пророкам. Весь бросающийся в глаза пафос его поэзии основан на ее пророчески повышенном тоне.
У Гумилева же:
В красном фраке с галунами
надушенный встал маэстро,
он рассыпал перед нами
звуки легкие оркестра{90}.
«Мастер» – любимая маска Гумилева, под которую он прячет свою душу, «в которой звезды зажглись», но надо быть очень близоруким, чтобы поверить ему на слово и проглядеть самое важное в Гумилеве – его интимнейшее, сокровенное – тайную торжествующую духовность.
Гумилев стыдлив, он боится открыть свое святая святых чужим взорам, но свет его, как свеча, укрытая в ладонях, проникает сквозь живое тело – сквозь кровь и кожу неплотно сомкнутых пальцев и освещает таинственно преображенное этим светом лицо его – воина и поэта.
2
Тогда как кажется, что все откровения Блока – это хаос, возмущенный против логоса, бунтующая против власти духа, – поэзия Гумилева рождена христианской. Дух в ней мирно господствует, и мир земной – так излюбленный ею – подчиняясь господству духа, сам озарен и освящен его властью.
В чем же, как не в этом, главное очарование поэзии Гумилева, тот восторг, которым потрясают его стихи душу. Красота грубая, земная не потрясет душу восторгом, потому что душа не может быть поражена тем, что ниже ее, что подчинено ей. Ее умиляет только равное, а восторгает напоминающее ей о ее бессмертии.
Ключ к Гумилеву – воля, именно та воля, которая преломляет в себе божественную творческую Волю.
Расцветает дух, как роза мая,
как огонь он разрывает тьму.
Тело, ничего не понимая,
слепо повинуется ему{91}.
В дикой прелести степных раздолий,
в тихом таинстве лесной глуши
ничего нет трудного для воли
и мучительного для души{92}.
Здесь, а не в пресловутом искусстве для искусства, причина универсальности Гумилева. Каждый миг жизни, каждый луч, каждый вздох, каждое движение во времени и пространстве он преломил в своем творчестве – он вместил в себя всё, победив «убогость человеческой жизни», потому что был тем, «кто любит мир и верит в Бога»{93}.
3
«Крылатый брат», «крылатая душа» – любимые образы Гумилева. Да, душа его была крылатым братом.
Ко мне нисходят серафимы{94} —
говорит поэт, и мы верим ему. Он должен был беседовать с небесными духами, потому что сам был из мира иного. Так преображать мир в себе, как делал он, петь такую «осанну» одухотворенному земному, куда переброшен «светлый мост» из невидимого мира, мог только ангел, воплотившийся в поэта. Те «девственные наименованья»{95}, которые он знает, – ангельский небесный язык, служащий ему для беседы с Богом.
Храм твой, Господи, в небесах,
но земля тоже твой приют.
Расцветают липы в садах
и на липах птицы поют.
Точно благовест твой весна
по веселым идет полям,
и весною на крыльях сна
прилетают ангелы к нам.
Переброшен к нам светлый мост
и тебе о нас говорят
вереницы ангелов звезд,
что по-разному все горят{96}.
4
«Выше горя – и глубже смерти жизнь»{97}.
Так сказать можно только о той жизни, которая не подчинена судьбе и не кончается со смертью. Наоборот, все потрясения и катастрофы, «вызывающие» из низшей жизни «тесной, из жизни скудной и простой»{98} к жизни высшей лишь служат знаками Божиими, напоминающими душе о ее ангельском происхождении, служат ее верным щитом.
И только горе мой надежный щит,
говорит душа у Гумилева{99}.
Смерть для него – последнее торжество духовного над косной и ограниченной материей. Прах возвращается к возлюбленному праху, а ангел, живший в комке земной плоти, взмахнув крылами, с пением «осанна» возвращается на свою родину – на небо. Поэт не бежит смерти, не прячется от ее неумолимого взора, но молится о ней – «о смерти я тогда молился Богу». И смерть представляется ему откровением —
и умер я… и видел пламя
невиданное никогда{100}.
Каменный застывший мир, однообразный в движении и неподвижности, подчинен огню и дыханию Духа. Горе – смерть – любовь – то, что сотрясает эту каменность, возмущая хаос для того, чтобы за нею клубами обнажился вечный строй гармонии, мир «единый необманный» из ангельских песен и пламени последнего огненного крещения.
Любовь у Гумилева либо Беатриче: искупающее всё низменное и возрождающее его к небесному (вспомните того нищего художника, который жил
в мире лукавых обличий,
грешник, развратник, безбожник…
Но он любил Беатриче…){101}
либо «Троя, разрушенная Ахейцами» – сильнее смерти, страшная разрушающая сила, огонь сожигающий – но в обоих случаях любовь для него освобождение души из уз праха.
Во всем строе души Гумилева есть что-то ангельское, неземное. Он беседовал с серафимами —
ко мне нисходят серафимы.
Он мог смело сказать про самого себя:
душа моя дивно крылата
и тело мое из огня{102}.
Что же это за дух в мире материи – и заметьте, не отрицающий ее, но утверждающий и освящающий ее каждым своим взглядом и прикосновением.
Не напоминает ли нам его душа другую душу тоже воина и поэта, слишком рано покинувшую этот мир противоречий, чтобы найти свое умиротворение? Я говорю о трагической тени Лермонтова.
Не вернулся ли лермонтовский демон на землю в образе гения нового поэта, чтобы пройти до конца назначенный ему путь от падения, через исступление мукой раздвоения к прощению и возврату на свою небесную родину? Змеиная мудрость увлекла его в бездну, обрекла на вечную неутолимую тоску по кротости голубиной; то, что должно было быть единым, томилось в разделении, пока не исполнились сроки небесного правосудия. И вот изгнанный дух возвращается в семью ангелов, мир становится Богом, а Бог миром.
В одном из стихотворений Гумилев «грозный серафим» (кротость голубиная) некогда говорил «тоскующему змею» (змеиная мудрость):
Тьмы тысячелетий протекут
и ты будешь биться в клетке тесной,
прежде чем настанет Страшный Суд.
Сын придет и Дух придет Небесный.
Это выше нас, и лишь когда
протекут назначенные сроки,
утренняя грешная звезда,
ты придешь к нам, брат печальноокий.
Нежный брат мой, вновь крылатый брат,
бывший то властителем, то нищим,
за стенами рая новый сад,
лучший сад с тобою мы отыщем.
Там, где плещет сладкая вода,
вновь соединим мы наши руки,
утренняя, милая звезда,
мы не вспомним о былой разлуке{103}.
То, что знал уже тогда грозный изгоняющий змея серафим, исполняется, потому что исполнилось в душе поэта. Назначенные сроки протекли, настало огненное крещение, и «за стенами рая» – на земле – слились воедино мудрый змей и кроткий голубь, чтобы никогда не вспоминать о «былой разлуке».