Лев Копелев - Хранить вечно
На том и порешили. Дневными санитарами и в моей юрте стали женщины.
В августе привезли несколько больных женщин, им отвели кабину в длинном переходе между юртой амбулатории и юртой тяжелых. Широкобедрая, веснушатая, грудастая Аня оказалась медсестрой; она быстро оправилась от приступа малярии, стала моей помощницей по стационару и любовницей завхоза-морячка. Еще некоторые согласились быть санитарками.
Лупоглазая Зина, тихая, застенчивая, доверчиво-приветливая – ее привезли с ангиной, – в первый же день стала убирать юрты, мыть пол. Но Александр Иванович после осмотра сказала мне:
– Отделить ее от всех. Люэс. Вторая стадия. Это вам не тот «марганцовый» сифилитик, а настоящая зараза. Ее надо будет поскорее отправить.
Тихая Зина была профессиональной проституткой – хипесницей. Ей отвели отдельную койку, остальные спали на нарах или на «вагонках».
Маленькая толстушка, курносая, очень синеглазая Аня Калининская, так ее называли в отличие от Ани Московской, рассказывала:
– У меня гонорея… Муж заразил – такой паразит. Ну, он агент по снабжению, все время по командировкам эва-эвона, туды-сюды, набрался тех гонококков и, сволочь такая, затаил. Приехал пьяный и лезет: «Давай, жена, что положено». Ну я уже потом, через сколько дней поняла, что больная, доктор мне все объяснили. Так муж, паразит, еще стал эвона права качать: «Это ты сама нагуляла!», ну и матом при детях… Ни стыда ни совести… И в тюрьму я через него попала. Их там эва-эвона была целая шайка-лейка: агенты, проводники поездные, шоферня – такие же паразиты колотырные. Ну, чего-то там покупали, продавали эваэвона, с Москвы, и с Ленинграда, и с Кавказа возили. А я в буфете работала при ресторане. Ну, когда-никогда, случалось, доставала продукты дефицитные без карточек. Вперед, конечно, для детей, а потом эва-эвона и для мужа, и для его дружков. Ну, когда знакомый там придет в буфет, тоже ведь нельзя не поднести, эвона там чего-ничего выпить и закусить. А они, паразиты, как сами погорели, так и на меня понесли – эва-эвона – и чего было, и чего не было. Им всем дали указ седьмого августа, и моему благоверному, заразе такой, тоже; всем по десятке отвесили. Ну а меня суд как-никак пожалел, двое детей, ведь и мамаша у меня старенькие; эвона и посчитали как простую спекуляцию, дали пять лет… Теперь бы мне эту гонорею вылечить, я бы вскорости сактировалась… Ну как актируются?! Я ведь еще женщина эвона не старая, а по моей статье беременных на шестом-седьмом месяце актируют… Если бы мне сейчас только здоровье, я бы гулять не стала, я не такая-какая, я самостоятельная женщина, я бы нашла себе мужчину, чтоб эва-эвона тоже самостоятельный и, конечно, здоровый, чистый. Ну вот с тобой, например, можно. И тебе удовольствие – верь, не пожалился бы, я ласковая девочка – а мне – актировка, на волю, эва-эвона домой, а что третье дите, так ведь где двое ртов, эва и на третий найдется… Ну и мужчина, если хороший и с малым сроком и с чувствами, может, когда-никогда эва-эвона подкинет своему ребенку… Но только вперед я вылечиться должна. А то если он от меня триппер заимеет, так он же эвона и побить и убить вполне может, а тогда уже не пожалишься и до шести месяцев, до актировки, не доживешь…
Аню Калининскую вскоре Александр Иванович разрешил взять санитаркой в палату дизентерийных. Узкая дощатая пристройка к юрте тяжелых вмещала десяток коек, столик и стеллаж для мисок. Дизентерийным полагалась диета, которую мы с Александром Ивановичем и Аней Московской сочиняли из очень скудных припасов, – главное были жидко разваренные каши, переваренные из обычных, чай и сухари. Лечили их огромными дозами бактериофага, уколами, витаминами и слаборазведенной марганцовкой. Наиболее истощенным вгоняли под кожу бедра до литра физиологического раствора, медленно сочившегося из особого аппарата.
Но хлеборезка и кухня доставляли все, что полагалось по числу обитателей юрты. Санитары из выздоравливающих приносили завтрак – сахар, чай, каша; обед – баланда, каша с селедкой, с камсой или с сарделькой; ужин – каша, чай. Некую часть от хлебных паек, баланды и положенных всем селедок или сарделек они, разумеется, «отслаивали» себе, но все же оставалось еще достаточно такого, чего истощенные дезинтерики не могли и не должны были есть. Все это принимали Аня и ее сменщица, тощая, сварливая старуха с грыжей.
Но их обильный корм никто не назвал бы легким. В дизентерийном отсеке кислое зловоние смешивалось с пронзительным запахом хлорки. Входя туда, я предварительно свертывал козью ножку покруче, из самой забористой махорки или самосада. И все же каждый раз мутило до тошноты.
На первых койках, ближе к дверям лежали выздоравливающие или «легкие», такие, кто сами ходили в особую парашу, густо обмазанную хлоркой. У них были матрасы с простынями. Дальше располагались тяжелые – скелеты, обтянутые дряблой кожей; они лежали на клеенчатых подстилках, едва прикрытые грязными рваными простынями. Они ходили под себя.
Аня убирала за ними, выносила жестяные шайки, служившие суднами, обмывала их, бегала за мной, когда кому-нибудь становилось совсем худо, чтобы я сделал укол. Страшно было делать внутримышечные уколы, когда вместо мышц – узловатые кости, и под бледной грязно-пористой кожей – только жидкий слой плоти, уже едва живой.
За неделю-другую Аня, и раньше выглядевшая вполне упитанной, растолстела, щеки налились клюквеннным румянцем, глаза словно бы уменьшились, потускнела синева зрачков. Ей выдали клеенчатый фартук и рукавицы. Фартук всегда блестел влажно и вонял хлоркой.
– Ну я его мою ведь раз сто на день, не меньше… Я ж этой заразы боюся.
И лицо под низко повязанной белой косынкой, казалось, тоже блестело, жирно лоснилось.
Несколько раз, когда я заходил в ее «палату», густо дымя махоркой, я видел, как Аня ела. Не снимая мокрого зловонного фартука, она неторопливо хлебала из котелка, отламывала хлеб, лежавший на столе на газете в полуметре от рукавиц, кусала маленькими белыми зубками.
С дальней койки стон:
– Ой, сестрица, опять!
– Ладно, ладно, потерпи… Вот и покушать не дадут… Ну, обосрался уже, эва-эвона, так полежи тихо… Ведь я же кушаю. Ну дай кончить, тогда уберу.
Иногда она мне казалась похожей на жирную крысу.
Некоторые больные жаловались:
– Анька, сука, все только жрет, зажимает наши пайки и меняет на шмотки. У нее уже целый сундук натасканный. Барыга она, а тут хоть подохни, она кружки кипятку не подаст.
Когда я попытался говорить с ней о жалобах, она обиженно причитала:
– Ну как тебе не совестно! Я же целый день эвона в говне сижу… Ты на минутку зайдешь и как паровоз дымишь, а я ведь некурящая, мне тут от ихней вони ни вздоху, ни продыху, только и знаю, что эва-эвона подмываю, подтираю ихние шкелеты… Ну если съела лишний кусок, так ему ж и так пропадать. Кто еще, скажи, с нашей доходиловки хлебушко возьмет? Я ж вижу, как ты нос воротишь, когда я кушаю…