Филарет Чернов - Темный круг
— Хо-хо-хо! Не забудь тогда, старина, нас грешных райским-то яблочком угостить… Хо-хо-хо!..
Старый хлебник, махнув рукой, молча поднимается со скамьи и при дружном басистом хохоте плотно поужинавшей братии уходит на монастырский двор.
Долго бродит один с посошком по дорожкам.
Последние краски заката тают в небе. Вечерняя звезда уже горит полным, уверенным светом. Ласковая, умиротворяющая тишина плывет над монастырем. Заволакиваются густым сумраком белые корпуса. В глубину монастырского двора призрачно уходит белая высокая ограда. Наплывающая тьма ночи словно расширяет, делает огромнее и пустыннее монастырский двор, по-своему расставляет предметы, изменяет их формы и очертания. Вон кладбищенская узенькая и невысокая часовенка, с нависающей широкой железной крышей, уже не часовенка, а монах в мании и клобуке, поднимающий молитвенно руки к небу… А вон деревянные, смутно темнеющие кресты, словно худенькие монастырские служки, склоняют смиренно головы…
Гулко раздается резкий скрип запираемых святых ворот. Расходится братия по своим кельям. Постепенно невидимая рука зажигает свет в окнах: нити света пронизывают нарастающую мглу, но тени, сгрудясь, становятся резче и чернее. В пустынном соборе, в алтаре, таинственно-призрачно мигает звездочка неугасимой лампады. Самый собор, массивный и высокий, становится еще массивнее и выше; золотой крест на шарообразном куполе тускло поблескивает в роящейся бесчисленными звездами небесной мгле…
— Красота Божия… благость Господня!.. — разговаривает сам с собою и умиляется собственным словам хлебник Степаныч. — С открытыми глазами надоть жить. Ходить по земле покойно надоть, все примечать, видеть да слышать, — как пташка Господню радость жизни славит, как травка растет, как цвет цветет, как благость Господня по всей земле разливается… На небушко почаще взирать надоть, — на звездочки — глазки ангельские… Не все о суетной работе да заботе думать… Птица-то небесная не сеет не жнет а сыта бывает… вот оно что…
Протяжно-гулко отзванивают монастырские часы время. Сперва звуки резко-звенящие, потом нежно-дрожащие и, наконец, грустно-замирающие… Растет тьма и тишина.
Пышно расцветают звезды в небе…
«Вестник Европы». 1916, № 10.
Мускат (Рассказ)
— Ну вот, опять идет доглядывать. Вот сатана! Сегодня уж который раз несет нечистая сила! — насупясь, зашипел сквозь зубы старик-конюх Глюков, заметив приближавшегося к нему неспешной старческой походкой бригадира Нафитулана.
Потом, когда тот подошел к нему вплотную, заговорил оживленно и фамильярно:
— Ну что, старина, все томишься? А чего твоему Мускату сделается! Чудной ты человек, хозяин, право слово, чудной! Все вы — татары, калмыки, киргизы — лошадь, бесперечь, больше человека почитаете…
Бригадир нахмурился, пожевывая углом скошенного рта коротенькую трубочку и, хотя она у него потухла, все еще ею попыхивая.
— Пхы-пхы. Ты сам — старуха старая. И ты мне шутить ненада. И ненада тебе меня хозяин звать. Все хозяин, кто хорошо работает. И ты хозяин. Хорошо работай, и ты хозяин! Пхы-пхы…
Раскосые монгольские глаза его строго глядели наГлюкова.
— Беспокоиться нада. Пхы-пхы. Мускат цена нет! Мускат ой… беречь нада! Плохо ты, старуха старая, ходишь за Мускат, плохо ходишь…
— Ну и чудной ты, я говорю, Нафитулан, чудак ты человек, ей богу! Ну что ж, что мы с тобой старухи старые! Небось ты-то постарше меня годов на пять будешь?
Бригадир досадливо отвернулся от Глюкова и, прищурясь, заглянул в теплый полумрак денника, где в мягких тенях был виден мощный круп породистого жеребца. Оглядел денник. Принюхался к воздуху. И так нахмурился, что гладко выбритое лицо его, обветренное горячими степными суховеями, избороздилось морщинами.
— Вот нюхай, нюхай, старуха! Пхы-пхы. Спиртом в нос шибает. Плохо чистишь, плохо…
Глюков ничего не ответил.
Прошли в денник — к жеребцу. Нафитулан поднял руку, чтобы потрогать его ноздри, — не слишком ли сухи и горячи, — но тот испуганно шарахнулся в сторону и стал тревожно перебирать точеными ногами. Нервная дрожь пробежала по всему его нежному со светлой рыжинкой атласу. Старик-татарин вздрогнул:
— Ай, скверное дело! Скверное дело! Мускат мой рук никогда не боялся…
Старик-конюх ласково засмеялся:
— Хе-хе! Ничего! Вишь ты, как она в нем чистая-то кровка играет! На случной баз его. По кобылке жеребчик млеет. Хе-хе!..
Нафитулан, думая, что успокоит коня, слегка похлопал его по крупу, но конь, угрожающе всхрапнув, с силой наподдал задом.
Бригадир вовремя успел отскочить в сторону и в крайнем недоумении развел руками.
Что-то странное творилось с хорошо выдержанным и ручным кабардинцем Мускатом.
Нафитулан поглядел попеременно — то на конюха, спрятавшего в большие усы усмешку, то на волнующуюся лошадь и вдруг, выхватив изо рта трубку, яростно закричал:
— Ах ты, старый махан, старуха старая! Тебе за старый кобыл ходить. Мускат! Кха… — Старик закашлялся. — Мускат цена нет! Цена нет! А ты-ы… Ты-ы…
Старик внезапно остановился, очевидно решив повременить говорить о том, в чем еще не был уверен. Так с гневно раскрытым ртом, оскалив крепкие зубы, стоял он и сверлил глазами Глюкова.
Тот, в свою очередь, не мигая, глядел в сверкающие глаза Нафитулана. Потом не выдержал — отвернулся.
Бригадир вложил в рот трубку, и снова озабоченное лицо его избороздили сухие, сетчатые морщинки. Молча и быстро пошел к выходу. У дверей конюшни неожиданно остановился и, не оборачиваясь, стал думать вслух, бормоча тревожной и пыхающей скороговоркой:
— Ветврач нада! Пхы-пхы. Нада! Нада! Да, да!
Пхы-пхы. Нада!
Он жестикулировал руками и покачивал бритой большой головой в крошечной тюбетейке на мощном и лоснящемся куполе макушки. И уже про себя додумывал, как он завтра же с раннего утра, чуть свет, пустится верхом разыскивать ветеринарного врача, который у них один на весь район. Закончил Нафитулан опять вслух и сердито, как бы кому угрожая:
— Мой найдет! Найдет! Пуская Муската глядит! Пхы-пхы. Пуская глядит!
И, обернувшись к Глюкову, решительно и гневно запыхал:
— Пхы-пхы. А тебя нада отставить от Мускат! Прочь! Прочь. Ты старых махан, старуха старая! Пхы-пхы…
и пошел медленно и неохотно, озабоченный и раздраженный.
Глюков смотрел ему вслед угрюмо.
* * *
Мускату, породистому жеребцу-кабардинцу, с первого же дня не приглянулся новый конюх-старик, сменивший заболевшего молодого калмыка Санько Якушнова, который любил Муската глубоко и сосредоточенно, по-калмыцки. Минуты рассчитывал он, ухаживая за лошадью. Был точен, как часы, и ровноласков. И как понимал и чувствовал эти неоценимые достоинства конюха Мускат. Черносливами огромных бархатных глаз, их теплым и ровным светом, сиял он на Санько Якушнова, когда тот со всех сторон обходил его — стройного, стремительного и легкого. И тогда покидала Санько его ровность, и он с силой притягивал к себе упругую, мускулистую шею лошади и прижимался к ней гладким шаром своей бритой головы. И восхищенно блестели желтые, как крашеные, зубы Санько. И лицо его, на всю жизнь обожженное степным солнцем, сияло.