Павел Катаев - Доктор велел мадеру пить...
Он мне как-то признался, что никогда в жизни не был в одесском пригороде Ближние Мельницы, куда поселил одного из героев повести "Белеет парус одинокий" дядю Гаврика Терентия и его семью.
В этом пролетарском районе одесскому гимназисту, сыну преподавателя нечего было делать.
Другое дело - Москва.
Здесь каждый закуток несет в себе историческую память о людях и эпохах. Одно только название улицы способно воскресить чуть ли не во всех бытовых подробностях какое-нибудь древнее событие.
Скажи, например, Ордынка, и воображение незамедлительно доставит во времена татаро-монгольского ига, Чингиз-хана, Батыя, Золотой Орды...
Заговорил об Ордынке, потому что с самого рождения жил неподалеку, в Лаврушинском, одном из Замоскворецких переулков, между Ордынкой и Полянкой, рядом с переулками Толмачевским, Кадашевским, Старо монетным...
Мы с отцом исходили пешком все эти улочки и переулки, страшно запущенные, обшарпанные, с захламленными двориками, полу развалившимися церквушками с продырявленными куполами, убогими деревянными домами, покосившимися и совсем казалось бы непригодными для житья.
Однако там жили.
По молодости лет я всю эту разруху относил к только что закончившейся войне, и лишь много лет позже понял, что за военные разрушения в Москве принимал убожество и запустение, которые копились и преумножались со времен Великой Октябрьской социалистической революции и гражданской войны.
В романе "Святой колодец", действие которого происходит в том числе и в Москве, описывая один из таких убогих уголков столицы в районе Дорогомиловского рынка и Киевского вокзала, отец нашел точную метафору эпохи строительства социализма - новостройка, ветшающая по мере ее возведения.
И никогда ей не быть новой!
То есть отец заметил, что в самом стиле жизни уже заложена разруха.
Как-то в семидесятых годах отец побывал в Баку, где проводился очередной слет знаменитых советских писателей, который как всегда был обставлен очень торжественно, осенен присутствием высокого партийного руководства и сопровождался экскурсиями на передовые предприятия, являющиеся гордостью не только принимающей республики, но и всего многонационального Советского Союза.
К самому главному достижению тогдашнего социалистического Азербайджана, "Нефтяным камням", прибавился в тот год первый и единственный на всю нашу великую страну комбинат по производству бытовых кондиционеров.
Вернувшись из Баку, отец рассказывал, как их, будущих экскурсантов, готовили к посещению. Им все уши прожужжали, что предприятие оснащено новейшим японским оборудованием и отвечает самым строгим мировым стандартам.
Кроме того, он крупнейший в мире.
Да, действительно, комбинат отгрохали огромный, но построен он кое как, сикось-накось, стены кривые, отделка сыпется, а новейшее оборудование не хочет работать, потому что смонтировано не японскими специалистами, а местными умельцами.
Отец был раздражен и расстроен.
Наши с папой прогулки по Москве, как правило, имели определенную цель.
На улице Пятницкой как-то году в сорок пятом или сорок шестом он купил с рук у инвалида войны два батона.
Очень хорошо помню, как совершалась эта торговая сделка.
Инвалид высоким, задиристым голосом назначил цену - по тридцать рублей за батон.
- Идет?
- Идет!
Отец достал из кармана пиджака две красные "тридцатки" с овальным портретом Ленина и протянул их продавцу. Тот в свою очередь протянул два завернутых в газету батона, которые до того надежно помещались у него за пазухой.
Продавец был слепой и опасался, что его обманут.
За сделкой наблюдала мгновенно образовавшаяся небольшая веселая толпа зевак. К ней за поддержкой и обращался продавец, поворачивая на звук голосов безглазое лицо.
Понятно, что я с детским любопытством и одновременно ужасом изучал это опаленное войной лицо...
Вот батоны оказались в руках покупателя, а деньги в руках продавца.
- Без обмана? - прокричал продавец.
- Все верно! Без обмана! - отвечала толпа.
И через мгновение мы с отцом - я крепко держал его за руку - уже шли по направлению к дому мимо обшарпанной церкви, построенной архитектором Растрелли.
А вот еще одна прогулка.
Помню, мы зашли на станцию метро Новокузнецкая, все на той же Пятницкой, спустились на длинном эскалаторе в нижний вестибюль и, задрав головы, любовались мозаичными картинами, выполненными папиным приятелем художником Александром Дейнеко, творчество которого отец любил и высоко ценил.
Мозаики были точно окна в какой-то праздничный яркий мир синего неба, самолетов, знамен и праздничных салютов.
Мне были знакомы картины Дейнеки по Третьяковской галерее, куда я, школьник младших классов, пользуясь благосклонностью контролеров, чуть ли не ежедневно проходил без билета и бродил по залам, рассматривая любимые полотна.
В числе любимых были большие и яркие полотна Дейнеки, и в частности картина, изображающая синее море, угловатый гидроплан, летящий так низко, что его можно было рассмотреть во всех подробностях, и спины двух голых мальчишек, сидящих на парапете и наслаждающихся жарким солнечным днем, водой и авиацией.
Я столь подробно рассказал об этом живописце, потому что с некоторых пор у меня возникли с ним сугубо личные отношения.
Как-то ранним утром перед школой раздался звонок в дверь и в коридоре - прихожей появился папа с довольно большой картиной, которую он, неловко растопырив руки, держал перед собой.
Вид у папы был потрепанный, от него попахивало вином.
Не раздеваясь он прошел в свой кабинет, поставил на не разобранную кушетку картину, отошел в сторону и с восторгом воскликнул:
- А? Хорошо?
На картине, какой-то очень грустной, щемящей изображены были несколько коров, коричневых и пятнистых, идущих по хлипкому мостку через узенькую речушку, в которой и отражались вверх ногами.
А невысоко над темным лугом на серовато голубым утреннем (или вечернем?) небе висела большая розовая луна.
- "Коровы" Дейнеки!
Все объяснялось просто. Отец был в мастерской приятеля, они засиделись до утра и на прощанье художник подарил ему одну из своих превосходных работ.
Каким-то чудесным образом новая картина в нашем доме легко сочеталась с уже давно живущими здесь работами Тышлера, "Севастопольским морским пейзажем" Лентулова и копией Марке.
Можно заметить, не всякое произведение живописи приживалось в нашем доме.