Петр Горелик - По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
Стихотворение кажется нелицеприятным по отношению к его герою. «Слов упрека» не сказано, но наговорено масса других слов: «себялюбец», «эстет», «тяжелое, густое честолюбие». Если верно предположение, что одним из его адресатов был Илья Сельвинский, то оно становится неким поэтическим продолжением бытовой, телефонной реплики, зафиксированной Слуцким в незаконченном мемуарном очерке о своем учителе: «Когда я впервые после войны приехал (в ноябре 1945)[38], я позвонил по телефону Сельвинскому, его жена спросила меня:
— Это студент Слуцкий?
— Нет, это майор Слуцкий, — ответил я надменно»[39].
Майорская надменность того, кто недавно был студентом, куда как ощутима в стихах о человеке, который старше автора, но в силу многих обстоятельств не так хорошо знает окружающую его жизнь — и потому может быть трактован молодым майором как тот, чей характер только восходит, только формируется.
Такое отношение ученика к учителю может быть воспитано только великолепным педагогом, не стремившимся подмять, подогнать под себя талант ученика, и сильным воспитанником, устоявшим перед мощным талантом учителя и оставшимся самим собой.
Заученный, зачитанный,
залистанный до дыр,
Сельвинский мой учитель,
но Пушкин — командир.
Сельвинский — мой учитель,
но более у чисел,
у фактов, у былья
тогда учился я.
Важны в этом стихотворении последние строчки: «но более у чисел, у фактов, у былья тогда учился я». В чем видел слабость своих литературных учителей Слуцкий? Почему он готов был признать по сравнению с ними правоту даже бесконечно далеких от него Твардовского и Исаковского? Утописты и футуристы на то и фантасты, устремленные в будущее, что не обращают внимания на окружающую их жизнь, а если что-то и заставляет их обратить внимание на эмпирическую реальность, то они все делают, чтобы подогнать увиденное под соответствующую их представлениям схему.
Этого в помине не было у Бориса Слуцкого. «Фактовик, эмпирик», «с удовольствием катящийся к объективизму», он пусть и с доброй, но насмешкой записывал свой послевоенный разговор со старым футуристом, Николаем Асеевым, рассказывающим о тыловом Чистополе: «Вот там я и понял, что такое настоящая жизнь, за хлебом весь город выстраивался в 4 утра, и зимой тоже. Пишут номера на спине мелом, у кого мел осыпается, того в очередь не пустят.
— Так кой же годок вам тогда шел, Николай Николаевич?
— 51-й миновал.
— А раньше не понимали, что такое настоящая жизнь?
— Недопонимал»[40].
Этот разговор Слуцкий записал как раз в тех же воспоминаниях, где зафиксировано таинственное, хорошо запомненное Слуцким высказывание Асеева: «Я вам ваших военных стихов не прощу». Дело не только в «запале пацифиста 20-х годов», о котором писал Слуцкий; дело в наиболее жесткой и последовательной ломке футуристической «формы», которую Слуцкий и осуществил наиболее последовательно в своих военных стихах. Дело в живом человеке, вошедшем в придуманную, сконструированную, вымечтанную утопию.
Об этом Борис Слуцкий написал в позднем своем стихотворении про иллюзию, которая
давала стол и кров,
родильный дом и крышку гробовую,
зато взамен брала живую кровь,
не иллюзорную. Живую.
И вот на нарисованной земле
живые зашумели ели.
И мы живого хлеба пайку ели
и руки грели в подлинной золе.
Кроме Литературного института в предвоенной Москве, применяя сегодняшний жаргон, была большая поэтическая «тусовка» в знаменитом ИФЛИ — Институте философии, литературы, истории. ИФЛИ был задуман как «красный лицей». Появление его в начале тридцатых годов объясняют тем, что Сталин разрешил создание института, выпускники которого со временем должны были пополнить высшие кадры идеологических ведомств, ведомств искусства, культуры и просвещения. «Предвоенное поколение ифлийцев, выбитое войной и последующими репрессиями, дало лучшую поэзию и философию шестидесятых-семидесятых; во всех сферах советской жизни — политике, искусстве, военном деле — нарастала новая генерация смелых, честно мыслящих людей…»[41]
В ИФЛИ существовал литературный кружок. Собирался он один раз в году, осенью, вскоре после начала занятий. На собрании знакомились с новым пополнением поэтов и как бы принимали в поэтическое содружество. В ИФЛИ-то как раз и сложился тот поэтический круг, о котором подробно вспоминает Д. Самойлов в «Памятных записках».
Осенью 1939 года, когда Илья Львович Сельвинский собрал чуть не всех способных молодых поэтов в семинаре при тогдашнем Гослитиздате, там познакомились и как-то естественно сблизились ифлийские и литинститутские молодые поэты. Знакомство быстро переросло в дружбу. Так образовалось знаменитое поэтическое содружество. Из ифлийцев в «содружество» вошли Павел Коган, Давид Самойлов, Сергей Наровчатов. Литинститут представляли Борис Слуцкий, Михаил Кульчицкий и Михаил Львовский. Близко к поэтической компании стояли ифлийцы критики Михаил Молочко (он погиб на финской войне), Исаак Рабинович (Крамов), Лев Коган. Поэты предполагали, что рядом растут «свои» критики. Но «критики» о себе думали иначе. Исаак Крамов ушел в прозу. У каждого из составивших содружество поэтов было свое детство, свои литературные привязанности, свой характер, но всех объединяла преданность поэзии, единомыслие и юношеская вера в успех.
О «содружестве» заговорили.
Чрезвычайно близок к «содружеству» был Николай Глазков, создавший с Юлианом Долгиным новое поэтическое направление, «небывализм». «Небывалист» Глазков в те времена нигде не печатался, да и трудно было себе представить, чтобы его тогдашние стихи кто-нибудь рискнул напечатать. Тем с большим уважением относились к его поэтическим опытам и молодые поэты «содружества», и старые футуристы. Его считали гением и двадцатилетний Кульчицкий, и шестидесятилетняя Лиля Брик. Он был слишком индивидуален и индивидуалистичен, чтобы входить в какое бы то ни было «содружество». «Слава — шкура барабанья, каждый колоти в нее, а история покажет, кто дегенеративнее» — автор таких деклараций вряд ли ориентирован на «содружество», на дружбу, пожалуй, но не на «содружество». Об отношении Глазкова к поэтам «содружества» свидетельствуют его воспоминания:«… Кульчицкий познакомил меня с поэтом Кауфманом (то есть с будущим Давидом Самойловым) и отважным деятелем Слуцким. Я познакомил Слуцкого с учением небывализма, к чему Слуцкий отнесся весьма скептически… (Небывализм — как о нем пишет Самойлов — было литературным течением, состоявшим из двух поэтов — Николая Глазкова и Юлиана Долгина. Но оно очень скоро раскололось на “восточный” (Глазков) и “западный” (Долгин). Основные черты “небывализма” — парадоксальность, естественность и ирония.) Был еще Павел Коган. Он был такой же умный, как Слуцкий, но его стихи были архаичны.