Игорь Зотиков - Зимние солдаты
На другой день, после завтрака, тепло одетый для долгой прогулки и с разрешения бабушки, которой вид ровных полей понравился, я побежал туда.
Но не успел я отбежать от границы поля в глубь его и нескольких метров, как провалился чуть не по горло в какую-то яму, заполненную дурно пахнущей жидкостью. Мне показалось, что жидкость эта – не что иное, как содержимое уборной. Все поле как будто представляло собой сплошную выгребную яму. Потом я узнал, что такие поля назывались полями орошения. А папа, снимая эту квартиру, не обратил на такой пустяк никакого внимания.
С трудом выбравшись из зловонной топи, потеряв галоши, весь в липкой жиже, пахнущей уборной, я приплелся домой.
Бабуся, увидев меня, сначала впала в ступор, а потом зашла в дом и вернулась обратно со свернутой в несколько раз веревкой, которой мы связывали узлы при переезде.
Не помню сейчас, выпорола ли она меня этой веревкой или сразу привязала ею к кровати, мокрого и грязного, до тех пор, пока не сбегала на колонку за водой и не подогрела ее на керосинке. Потом раздела меня, вымыла в тазу и переодела во все чистое. Она не сказала мне ни слова и, что бы это ни было – порка или привязывание, – было совсем не больно. Ведь на дворе стояла ранняя весна, нежарко, и на мне была масса одежек – наверное, я перепачкал почти весь свой запас.
Но обида так переполнила меня, что я запомнил этот случай на всю жизнь. Он очень доходчиво объяснил мне, как легко в этом городе подвергнуть опасности свою жизнь.
По-видимому, те же мысли возникли и в голове у Бабуси. Во всяком случае, она решила, что здесь такого мальчика отпускать одного очень опасно. С тех пор я почти во все походы за продуктами, за керосином в керосиновую лавку ходил с ней, и я это очень любил.
Дом наш стоял вблизи Рижской железной дороги, недалеко от ее пересечения с Ленинградским шоссе. Как раз у этого пересечения помещалась та керосиновая лавка, которая нам нравилась больше всего, и мы часто бывали в этом месте. Бабуся, отстояв небольшую очередь, подавала керосинщику большие стеклянные бутыли-четверти – другой посуды для керосина тогда почти ни у кого не было. И керосинщик наливал в них мерным литровым черпаком золотистую жидкость из большой железной бочки без верха.
Запах керосина очень нравился мне тогда. Он нравится мне и сейчас, несмотря на то, что половина моей жизни впоследствии была связана с реактивными двигателями, работающими на керосине, и он мог бы мне надоесть.
Иногда бочка керосинщика оказывалась полупустой. Тогда, перед тем как разливать керосин, он открывал кран над бочкой. Мощная струя выбегала из крана, и можно было, подойдя к бочке, смотреть в окруженное светлой пеной место падения струи, наблюдая ее борьбу со стоячей жидкостью.
Кладбище летчиков
В хорошую погоду Бабуся брала меня за руку, и мы шли к Ленинградскому шоссе в направлении построенной через десятилетия станции метро «Сокол». Там делали остановку огромные красные автобусы, на которые нам хотелось посмотреть. Мне кажется сейчас, что это были автобусы английской фирмы «Лейланд».
А потом мы пересекали шоссе и шли дальше, в сторону нынешних Песчаных улиц, где и начиналось для меня самое волнующее.
Пройдя через всегда открытые днем широкие ворота в высокой металлической ограде, мы попадали на центральную аллею, аккуратно посыпанную желтым песком. С двух сторон росли ухоженные деревья, но это был не парк. Между деревьями в обе стороны шли ряды памятников. Высокие каменные или чугунные столбы-обелиски, в верхней части каждого из которых располагалась под углом или почти горизонтально необычной формы перекладина, делающая эти сооружения похожими на кресты, правда, странной для крестов формы. Перекладинами были разной формы и размеров авиационные пропеллеры, напоминающие об удивительных самолетах Первой мировой войны и последующих за ней лет. Пропеллеры тех самолетов, на которых летали, а потом погибли летчики, тела которых и лежали теперь под этими памятниками. Так думал я и, наверное, Бабуся. Здесь располагалось военное кладбище, где похоронены были в основном летчики. Центральный аэродром, над которым гудели другие самолеты, находился рядом, и нам казалось, что многие из тех, кто лежал здесь, взлетали последний раз с этого аэродрома.
Мы с Бабусей ходили от одного памятника к другому и смотрели на красивые смеющиеся лица, изображенные на фотографиях. Бабуся читала эпитафии, даты рождения и смерти, плакала, громко причитала: «Ах, как жалко его! Он был такой красивый и умер таким молодым!»
Маленький, притихший мальчик молчал в это время, затаив дыхание. Он сразу понял вдруг, кем хотел бы быть. Да, он хотел стать одним из таких летчиков, чтобы летать на таких самолетах и умереть таким молодым. Что может быть лучше, чем умереть со своим самолетом таким молодым?.. И на могиле поставят памятник – высокий столб-обелиск, а к нему, чуть наискосок, прибьют пропеллер твоего самолета. И прекрасные женщины – такие, как моя Бабуся, – будут приходить на могилу, и плакать, и говорить: «Ах, как жалко его! Он был такой красивый. И умер таким молодым!»
Я с удовольствием гулял по кладбищу, и Бабусе это нравилось. Она не догадывалась, что, пока мы ходили по залитым солнцем, ухоженным дорожкам между этих обелисков, я мечтал о том времени, когда достигну каким-то образом высшего из возможных предначертаний для меня, и стану летчиком одного из таких же вот самолетов, и мне повезет, и я разобьюсь с ним совсем молодым.
Бабуся вряд ли могла бы даже подумать о том, почему я так внимательно смотрел на памятники. А я из десятков пропеллеров самых разных размеров и формы выбирал тот, который хотел бы считать своим. Пропеллером моего самолета. Я как-то не сообразил тогда шестилетним умишком, что при авиационных катастрофах пропеллеры разбиваются, разлетаются вдребезги или корежатся в первую очередь. И пропеллеры на памятниках – чаще всего имитация, плод воображения заказчиков или скульпторов, делавших памятники летчикам.
Игорь сфотографировал свой класс в последнее лето перед войной.
Знания о самолетах у заказчиков – друзей и родных погибших – были большими. На обелисках встречались и широкие, грациозно извитые пропеллеры, которые я потом видел на фотографиях самолетов зари авиации – первых «Фарманах», «Блерио» и подобных им. Бывали огромные четырехлопастные металлические пропеллеры, привинченные к памятнику так, что пара лопастей шла вдоль столба, а вторая – поперек, создавая силуэт креста. Или все лопасти были под углом к столбу, и силуэт памятника напоминал ветряную мельницу. Трехлопастные пропеллеры почему-то меня не трогали. Я считал их несерьезными. И хотя бывшие хозяева четырехлопастных пропеллеров летали, по-видимому, на огромных самолетах (на аэропланах, говорили мы с Бабусей), мне почему-то милее были обычные, двухлопастные, не очень большие.