Виктор Афанасьев - Жуковский
Наконец выпущен был первый том «Дон Кишота» — изящная книжка с гравюрами, — Жуковский переплел несколько экземпляров и отослал в Мишенское. Была в Москве свадьба Карамзина — он женился на побочной дочери князя Андрея Ивановича Вяземского — Екатерине Андреевне Колывановой. «Вестник Европы» он оставил. С помощью близкого ко двору Михаила Муравьева, поэта, теперешнего попечителя Московского университета (он жил в Петербурге), Карамзин добился звания государственного историографа и ежегодного пособия для работы над историей России. И хотя это пособие было в два раза меньше, чем доход, приносимый ему журналом, Карамзин был доволен: исполнилась мечта последних его лет! Тот же Муравьев помог ему получить разрешение брать на дом книги, рукописи и документы из всех монастырских библиотек, а главное — из архива Коллегии иностранных дел. Много книг присылал ему из Петербурга сам Муравьев. Мусин-Пушкин, Бутурлин, Бантыш-Каменский и Бекетов предоставили в его распоряжение свои собственные богатейшие библиотеки. «Десять обществ, — писал Карамзин, — не сделают того, что сделает один человек, совершенно посвятивший себя историческим предметам». С начала 1804 года Карамзин жил в основном в имении Вяземских под Подольском — Остафьеве. Там он начал работу над первым томом капитальнейшей «Истории государства Российского».
Жуковский думал о Карамзине. Ему, как, впрочем, и многим писателям, ясно было, что он — отец нового русского слога. Он совершил почти невозможное. Конечно, говоря о том, что Карамзин приохотил всех пишущих к «мелочам», отвратил от эпоса, Андрей Тургенев не забывал о главном, о том, что Карамзин создал язык, в частности, и для него, для Тургенева. «Меланхолический» и созерцательно-размышляющий Карамзин очень решительно и совершенно сознательно взялся за тяжкий руль и — один! — повернул его... Пора было разделаться с теорией Ломоносова, с делением языка на «высокий» и «низкий» слог, с неуклюжестью «долго-протяжно-парящих» слов, с узостью мышления, затиснутого в классицистские формы... Он сразу же стал искать соратников. Он даже прямо раскрыл секрет своего искусства: «Русский кандидат авторства, недовольный книгами, должен закрыть их и слушать вокруг себя разговоры, чтобы совершеннее узнать язык. Тут новая беда: в лучших домах говорят у нас более по-французски... Что ж остается делать автору? выдумывать, сочинять выражения; угадывать лучший выбор слов; давать старым некоторый новый смысл, предлагать их в новой связи, но столь искусно, чтобы обмануть читателей и скрыть от них необыкновенность выражений». Каким надо было быть гением, чтобы уметь подвигнуть то, что должно развиваться как бы само собой, с течением времени! Общество и не заметило (с таким тактом работал Карамзин...), как новый слог захватил основные позиции... Новый мир понятий, ощущений, духовных потребностей, новые источники наслаждений высоких — в созерцании природы, в чтении, в размышлениях, в уединенной жизни... И когда подражатели его — большей частью неумелые, а лишь завистливые к его гению и славе, наводнили журналы и книги ложночувствителъными и псевдоевропеизированными стихами и прозой, он не растерялся, а продолжал идти вперед: два года «Вестника Европы» — карамзинский поворот в русской литературе. И вот начинается огромный труд, тот самый эпос о котором мечтал Андрей Тургенев: «История государства Российского», — так и должно было быть — а вся свора сентиментальных пачкунов, словно огромный клуб пыли, взвилась и отстала от его повозки...
Но беда была в том, что противники «нового слога» считали его, Карамзина, зачинщиком всего этого бедлама манерности, слащавости, претенциозности, пристрастия к галлицизмам... Журналы наполнялись неуклюжими, рабскими переводами, авторы, как попугаи, повторяли друг друга, и неизбежно все это требовало отпора. Карамзин не взял этого на себя. Взяли его противники, поставив его самого в среду его собственных эпигонов...
Вернувшись в Мишенское, Жуковский прочел «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка» Шишкова, изданное в Петербурге в 1803 году. Прочитав первые страницы книги, Жуковский даже несколько опешил: автор как при пожаре ударил в набат! Ему показалось, что могучий русский язык офранцужен, что вся литературная молодежь кинулась топтать родное свое, дедовское достояние, не замечая или не хотя замечать, что оно полно жизни! Пометки Жуковского на полях книги выражают искреннее недоумение: «Не сражается ли автор с ветряными мельницами?»; «Это как?»; «Сумбур!» Во-первых, Жуковский считал, что бороться с плохими авторами бесполезно — они и так обречены, во-вторых, он принял эту книгу как выпад главным образом против Карамзина. На предложение Шишкова — «для познания богатства, изобилия, силы и красоты языка своего нужно читать изданные на оном книги, а наипаче превосходными писателями сочиненные», — Жуковский отвечает (на полях книги): «Это очень хорошо — но что у нас образцами слога служить может? Русские книги можно и должно читать только для того, чтобы узнать язык русский. Но в них не научишься употреблять этот язык с искусством. Ибо искусству учат одни хорошие авторы, а у нас их нет — я говорю о прозаиках. Назовите хотя одно оригинальное русское сочинение в прозе, прежде Карамзина». К резюме Шишкова на эту тему — «Кратко сказать, чтение книг на природном языке есть единственный путь, ведущий во храм словесности» — Жуковский делает примечание: «Чтение одних хороших книг, на каком бы языке ни были они написаны, ведет в храм словесности». Он решительно встал на защиту Карамзина, сопроводив шишковское обвинение новомодных русских писателей в подражательности замечанием: «Кто эти новомодные писатели? Карамзин не есть новомодный, а лучший русский прозаист. Он один писал у нас свое в прозе и так, как надобно».
Шишков рекомендует к чтению «русские» и «церковные» книги, сетует, что «вместо чтения своих книг («где они?» — пишет Жуковский) читаем французские», но что «Волтеры, Жан-Жаки, Корнелии, Расины, Мольеры не научат нас писать по-русски» («Согласен, но научат мыслить», а «язык есть одно орудие, которого должно непременно искать в книгах отечественных», — замечает Жуковский).
Между тем он продолжал переводить «Дон Кишота».
Дон Кишот — этот сумасброд и «набитый дурак» прежних русских переводов романа Серванта, этот жалкий шут, дворянин, ставший паяцем, — через Флориана был понят Жуковским как герой, преисполненный добродетели. Уже несколько лет время от времени принимается Жуковский за этот перевод. Вот и теперь он сидит в своей беседке над ним. Дон Кишот всегда обманут действительностью, всегда избит и без сил, но при первом зове поруганной справедливости он опускает забрало и мчится в бой... Жуковский вносил в перевод много своего, то есть он не копировал Флориана, а старался угадать испанский подлинник. Дон Кишот вырастал в символ. Жуковский сознательно управляет в романе стихией комического. Он отвергает грубое осмеяние, издевательский смех. Читатель, смеясь, не должен терять уважения к герою... В прежних русских переводах «Дон Кишота» автор и действующие лица говорили одинаковой речью — это был язык докарамзинской, неразработанной прозы. В переводе Жуковского зазвучали живые голоса. Он искал всевозможных средств, чтобы свою прозу сделать еще объемнее, богаче, психологичнее. Жуковский в «Дон Кишоте» выступил блестящим мастером диалога. У Флориана — речь героев нейтральна по стилю. В противовес Флориану Жуковский стремился к краткости, к изобразительной яркости своего языка. Он умело вкраплял отзвуки речи одного персонажа в речь другого. Разнообразил ремарки («сказал», «подхватил», «воскликнул», «твердил», «загремел»...). Везде он сталкивает веселое и печальное, придавая комическому особенное очарование. Таким образом, Жуковский первый открыл русскому читателю великую идею, воплощенную в герое бессмертного романа, первым дал не плоский, узко-дидактический, а художественный его перевод. Он читал готовые главы своим домашним, — и все с поразительным единодушием то смеялись, то плакали над злоключениями бедного идальго в корчмах и на дорогах И никто не удивился, когда одиннадцатилетняя Маша Протасова задумчиво сказала, что Василий Андреевич сам почти совсем Дон Кишот — добр, беден и полон фантазий...