Руслан Киреев - Пятьдесят лет в раю
Последние пять слов – я выделил их курсивом – принадлежат не мне. Они принадлежат писателю, который неоднократно упоминался на этих страницах. Именно упоминался – мне кажется, этого недостаточно. Мне кажется, надо обязательно дать его крупным планом. Не всего его, разумеется, ибо человек этот необъятен, а хотя бы эпизод из его жизни. Последний его триумф, например. Самый последний. Предсмертный. В котором, быть может, вся эта необыкновенная жизнь чудесным и трагическим образом отразилась.
Крупным планом. Антон ЧЕХОВ
Когда 12 октября 1903 года он закончил «Вишневый сад», жить ему оставалось двести шестьдесят дней. Точного срока он, разумеется, не знает, но знает, вернее, чувствует другое. Именно тогда вышли из-под его пера адресованные жене слова: «Я как литератор уже отжил».
Единственное, на что хватает сил, – это письма. Их он пишет практически ежедневно, нередко по два в день, и в них коротко, мимоходом, сообщает о своем здоровье, которое, судя по этим письмам, постоянно улучшается. Правда, окружающие не замечают этого.
Сохранился карандашный, сделанный в один присест портрет Чехова, относящийся к этому как раз периоду, – на нем изображен больной, безмерно усталый, обреченный человек.
Автор портрета – Николай Захарович Панов, которому, по странному совпадению, судьба отвела такой же жизненный срок, как и Чехову. Вернувшись после сеанса домой, Панов сел и записал по горячим следам свои впечатления.
«Вся поза, наклон головы, осторожные движения исхудалых рук – все говорит о том, что человек прислушивается к себе, к своим мыслям и к тому… к чему здоровый не прислушивается, – к какой-то новой работе внутри, новой, подозрительной жизни, отвлекающей внимание от привычной мысли».
Панов был нечастым гостем в ялтинском доме Чехова, не очень хорошо знал хозяина, который казался ему, едва перешагнувшему тридцатилетний рубеж, глубоким стариком, но обладал, несомненно, цепким взглядом, причем взгляд этот был направлен не только на того, чей портрет он писал, но и на окружающих. «У всех одна мысль, и все прячут ее в его присутствии, гонят как можно дальше. Все знают, и все молчат об этом важном, и говорят обо всем другом – случайном и неважном. Говорят громко и весело, а на лицах – страх и беспокойство. Оставаясь одни, говорят шепотом и взаимно верят и надеются, утешая друг друга».
Ялту Чехов называл своей «теплой Сибирью» – Сибирью в том смысле, в каком употребляют это слово, когда речь идет о наказании, о принудительном поселении. О ссылке… Да-да, именно в ссылке ощущал себя здесь и все рвался, рвался, рвался в Москву. «Выпиши меня отсюда», – умоляет жену чуть ли не в каждом письме. Почему – выпиши? А потому что между ними была договоренность, что он приедет в Москву лишь после ее разрешения, которое, в свою очередь, зависело от московской погоды. От того, как скоро установится хотя бы легкий морозец.
«Если я не еду до сих пор в Москву, – писал он Станиславскому, уже вовсю работающему над постановкой „Вишневого сада“, – то виновата в этом Ольга. Мы условились, что я не приеду, пока она меня не выпишет».
Конечно, по всем человеческим меркам, жена, настоящая жена, должна быть рядом с мужем, когда он болеет. Когда он так болеет. Это понимали все, в том числе – и даже, может быть, в первую очередь – сама Ольга Леонардовна. Первая актриса лучшего театра России, она готова бросить сцену, поселиться с мужем в спасительном для него Крыму, но, по словам доктора Альтшуллера, который наблюдал Чехова в Ялте, Антон Павлович «не допускал и речи об этом». О том же свидетельствуют и другие современники. Редактор «Журнала для всех», бывший солист Большого театра В. С. Миролюбов записал в дневнике весной 1903 года: «Чехов говорил: „Все зависело от меня, я потребовал, чтобы она не бросала сцены, что бы она тут делала в Ялте“».
Он вообще не мог принять жертвы от кого бы то ни было. Не только от жены – даже от матери, так самозабвенно любившей его. Уж она-то готова была жить с ним где угодно и сколько угодно; она и жила с ним в ту последнюю ялтинскую осень – страшную осень! – жила до тех пор, пока он не заставил ее уехать. Встревоженная Ольга Леонардовна решила, что они поссорились, но Чехов опроверг это. «Ты ошибаешься в своем предположении, с матерью я не ссорился. Мне было больно смотреть на нее, как она тосковала, и я настоял, чтобы она уехала – вот и все. Она не крымская жительница».
Теперь он остался совсем один – тоже житель отнюдь не крымский. Даже погода – а вторая половина ноября стояла в Ялте теплая и сухая, в отличие от слякотной московской, – не радовала его. Об одном, только об одном все его мысли. «Не пишу ничего, все жду, когда разрешишь укладываться, чтобы ехать в Москву». И добавляет, смягчая, по своему обыкновению, улыбкой серьезность тона: «Это говорят уже не „Три сестры“, а один муж».
Наконец 29 ноября пришла телеграмма: «Морозит. Поговори Альтшуллером и выезжай».
Разговор с Альтшуллером был тяжелым – тот «умолял не губить себя, не ездить в Москву», но пациент лишь улыбался в ответ: билет на пароход до Севастополя, откуда отправлялись поезда в Москву, был уже заказан. «Выезжаю вторник», – телеграфировал жене. Всего два слова, даже без подписи. А в среду в хронике «Крымского курьера» появилась коротенькая заметка: «Вчера утром на пароходе русского общества пароходства и торговли „Цесаревич Георгий“ уехал в Севастополь А. П. Чехов, для следования оттуда в Москву».
Репетиции «Вишневого сада» были в самом разгаре. Сперва Чехов присутствовал на них регулярно, практически на каждой; устраивался где-нибудь в глубине зала и внимательно следил за происходящим на сцене, изредка делая незначительные замечания. От пространных суждений воздерживался, хотя не нравилось ему многое. Позже, уже после премьеры, он признается в сердцах, что Станиславский «сгубил» его пьесу, и прибавит обреченно: ну да ладно. В каких-то вещах он был фаталистом. Вот и на репетиции вскоре перестал ходить, вообще редко покидал дом – отчасти, может быть, из-за того, что квартира, которую сняла Ольга Леонардовна, располагалась на третьем этаже, а лифта, именуемого тогда подъемной машиной, не было. «Полчаса требовалось ему, чтобы взобраться к себе, – напишет уже после смерти Чехова Гарин-Михайловский. – Он снимал шубу, делал два шага, останавливался и дышал, дышал».
Но раз он не просто покинул дом, а покинул надолго и оказался довольно далеко от него. На кладбище. Не из-за любви к кладбищам, как утверждал его товарищ по университету, московский профессор Григорий Иванович Россолимо, а потому, что хоронили их однокурсника Алтухова.
«На отпевании, – вспоминал Россолимо, – меня взял за локоть Чехов. Он очень изменился за последние полгода: похудел, пожелтел, и лицо покрылось множеством мелких морщин». Тем не менее тихонько, «нежным баском», подпевал хору, а после «шутил на тему о том, кто из нас двоих раньше последует за Алтуховым».