Валерий Поволяев - Царский угодник. Распутин
— Нет, ваше высокопревосходительство.
— А что же?
— Городовой вернулся.
— Тот самый?
— Тот самый.
— Что-то случилось?
— Не знаю.
— Сейчас выйду, — сказал Пуришкевич. Глубоко, в полную грудь, так, что в лёгких что-то засипело, вздохнул: раз вернулся городовой — значит, что-то произошло. Вполне возможно — нечто крайне нежелательное, даже опасное для заговорщиков. Пуришкевич огорчённо покрутил головой — хотели всё сделать чисто, без единого звука, без шепотка и шевеления воздуха, так, чтобы комар носа не подточил, а получилось как нельзя хуже — целое представление. Со стрельбой, истериками, бегом по пересечённой местности и непременном участии в каждом действии полиции.
Он опустился вниз, в вестибюль главного входа. При свете настенных фонарей и большой центральной люстры он хорошо разглядел городового. Это был старый служака с седыми усами и могучими щётками бровей, увидев Пуришкевича, он вытянулся, выковырнул из усов льдинку.
— Что случилось, служивый? — ласковым тоном спросил у него Пуришкевич — впрочем, хоть голос у него и был ласковый, податливый, обволакивающий, а скрытый металл в нём ощущался отчётливо. Пуришкевич остановился перед городовым, начальственно заложил руки за спину и качнулся на ногах, перекатившись с пяток на носки и обратно. — Ну?
— В участке слышали стрельбу и теперь от меня требуют объяснений.
— Ясно, — озадаченно пробормотал Пуришкевич. — Кто у вас командует районом?
— Полицмейстер — полковник Григорьев, — охотно ответил городовой.
Пуришкевич вспомнил, что с Григорьевым он знаком, это спокойный, очень порядочный человек, которому Распутин так же противен, как и Пуришкевичу с Юсуповым. Придётся подъехать к Григорьеву, объясниться. Но если бы только всё Григорьевым и закончилось! Может завариться нешуточная каша.
— Та-ак, — произнёс Пуришкевич задумчиво, положил руку на плечо городового, спросил, знает ли тот его?
Городовой, звонко щёлкнув каблуками, ответил утвердительно, отёр рукой оттаивающие усы, становясь похожим на старого кота. Пуришкевич спросил, а знает ли тот владельца этого дворца?
— И их высокопревосходительство знаю, — ответил городовой, — это его сиятельство князь Юсупов Феликс Феликсович.
— Ответь мне по совести, братец: ты любишь батюшку царя и матушку нашу общую Россию? — Пуришкевич тряхнул городового за плечо. — И хочешь ли ты победы русских над немцами?
— Да кто ж этого не хочет? — спросил городовой неожиданно изменившимся тоном. Вполне возможно, кто-то из братьев этого человека либо его сыновья воевали сейчас с кайзером. — И царя я люблю. И Отечество. И победы хочу так, как... как никто, наверное, не хочет, — закончил городовой грустно.
— А знаешь ли ты, кто злейший враг царя и России? — напористо продолжал Пуришкевич. — Кто мешает нам воевать, кто сажает в правительство всяких там Штюрмеров, Саблеров и прочих немцев и с ними связанных людей, кто захватил царицу в свои руки и через неё пытается теперь расправиться со всеми нами? А, друг мой?
Лицо городового сделалось задумчивым, но в следующий миг оживилось, он подышал себе на усы и произнёс тихо, словно бы боясь ошибиться:
— Так точно, знаю. Это Распутин Гришка — Он неверяще глядел на Пуришкевича, словно бы сомневаясь в том, что прозвучавшие выстрелы имеют отношение к Распутину, и вообще в том, что лысый говорливый Пуришкевич может отправить на тот свет опостылевшего всем, но страшно живучего «старца», покачал головой, будто бы произнося про себя: «Ну и дела-а...»
— Всё, Гришки уже нет, — сказал Пуришкевич. — Это мы по нему стреляли, ты слышал эти выстрелы. — Пуришкевич замолчал, испытующе глянул в прокалённое морозом, сильно изношенное лицо городового. — Скажи, дружище, а сможешь ли ты ответить своему начальству, что ничего знать не знаешь, ничего ведать не ведаешь? Никакой стрельбы не слышал, а если и стрелял кто, так это по собаке. Сможешь ли ты смолчать и нас не выдать?
Городовой шумно вздохнул, в горле у него что-то простуженно засипело, переступил с ноги на ногу, тёмное морщинистое лицо городового мученически сдвинулось, поползло в сторону — он принадлежал к тем людям, которые не привыкли обманывать и не держали в голове всякий хлам — выплёскивали его на начальство, глаза у старого служаки тоскливо сжались, превратились в крохотные прорези-щёлки. Пуришкевич ждал.
— Ваше высокопревосходительство, — наконец заговорил городовой, — ежели меня спросят не под присягой, то я ничего не скажу, но если поведут под присягу — делать будет нечего, придётся сказать всю правду. Врать я, к сожалению, ваше высокопревосходительство, не приучен. Да и грех это большой.
— Ну, почему к сожалению, — сокрушённо проговорил Пуришкевич, прикидывая, с какого бы бока подступиться к городовому, но того даже ущипнуть было нельзя — так плотно он был упакован в кокон собственной правоты, личной морали, которая у него счастливо совмещалась с моралью служебной. — Всё правильно, — сказал Пуришкевич хрипловато, он думал, что городового всё-таки удастся уговорить. — Всё правильно...
Единственное, что ему удалось ещё узнать — то; что дежурство городового кончается через полчаса и сменщик его — молодой, ретивый, охочий до денег и хлеба с маслом парень — может оказаться более сговорчивым.
— Ладно, — сказал Пуришкевич, отпуская городового, — что было, то было, что сделано, то сделано! — Пожал городовому руку, — Прощай, братец! Лучше бы нам в будущем больше не встречаться, правда?
— Так точно, ваше высокопревосходительство! — городовой сочувствовал Пуришкевичу и одновременно сочувствовал самому себе: что-то он, конечно, может сделать, а чего-то совершенно не может, через собственную лысеющую голову ему не дано перепрыгнуть — прыгучесть не та, и дыхания не хватает, — Лучше бы не встречаться, ваше высокопревосходительство, это верно, но что касается меня, то я буду поступать, как сказал, и постараюсь, чтобы под присягу меня не повели.
Городовой ушёл.
Солдаты тем временем закатали тело Распутина в синюю оконную занавеску, туго перетянули толстой пеньковой верёвкой. Голову также плотно перетянули верёвкой.
Появился Юсупов.
— Ну что городовой?
Пуришкевич коротко передал ему содержание разговора.
— Чтобы всё это скрыть окончательно, я, пожалуй, застрелю свою любимую собаку и уложу её в снегу, там, где лежал Распутин, — сказал князь.
— Собаку жалко, бедное животное-то ни при чём. — В голосе Пуришкевича появились глухие нотки. — Но что-то маскирующее надо обязательно придумать. Ведь на снегу осталась кровь, много крови, да и от этого вот... изваяния, — он ткнул ногой в тело Распутина, — нужно поскорее избавиться.