Екатерина Андреева-Бальмонт - Воспоминания
Это настроение — всего во мне сильнее.
Я не помню, писал ли я тебе, что хочу восстановить и закрепить те свои богатства, которые я приобрел во время своей юности и за светлые годы моей жизни с тобой. Я разумею свои познания по иностранным языкам. Одно время я забросил их. Теперь систематически подновляю оружие, которое частию заржавело. Между прочим, я вернулся к Скандинавии. 15 лет я не читал ни одной шведской книги. Взял у Юргиса несколько книг и с наслаждением увидал, что я не забыл шведский язык. По-норвежски перечитываю «Эдду» и читаю Гамсуна «Born ab Tiden» («Дети Времени»). Но Гамсун меня раздражает.
Что мне всего труднее и скучнее читать, это поэтов, хотя бы великих. Быть может, это — естественное чувство гармонии и соразмерности: в своей жизни я отдал уже им слишком много места. Притом мало в мире действительно больших поэтов, даже среди великих.
Видаюсь мало с кем. Больше всего с Юргисом в том квартале и с Цейтлиным и Гольдовским в этом. Мне как-то пришло в голову: кто мои единственные друзья в Москве? Балтрушайтис, Цейтлины, Гольдовские, Фельдштейны, Ирэна, то есть литвин, евреи, полька. Воистину, должно быть, я мало русский. Я забыл Скрябину. Но она тоже не русская. Впрочем, посылаю тебе стих Вяч. Иванова.
Катя милая, спасибо за полендвигу. Откуда слово сие? Там, у вас? По-польски — это значит филей.
Родная и любимая, я обнимаю тебя и целую. Нинике напишу скоро и пошлю английских и иных книг. Твой К.
1918. I. 11 4-й ч. д. Москва
Катя милая, последние две недели я тебе пишу мало, но так путано все, что я совсем унырнул в книги, и мне легко и естественно лишь тогда, когда я перехожу от одной сотни к еще новой сотне страниц «Истории России» С. Соловьева, или читаю «Библию» и «Евангелие», или наслаждаюсь страницами по зоологии, ботанике, геологии и совсем радуюсь, когда читаю по-шведски Стриндберга и по-норвежски Гейберга. Стихов, к сожалению, пишу мало. Нет основы, чтобы ткать.
Я часто бываю у Гольдовских, где меня любят как родного. С Фельдштейном{130} много разговариваю и беру у него книги. У него хорошая библиотека. Взял у Рашели{131} Флобера, захотелось перечитать «Herodias» [175]. Но как он скучен и мертв, Флобер. Это изящный нигилизм. Разукрашенная гробница.
13-го иду в Малый театр на «Саломею». Я еще не видал. Жаль, что не с тобой вместе увидим нашу работу, вернее твою. Кстати, постараюсь получить с них и монеты, — еще ничего не получал. Пошлю тебе.
Я, кажется, еще не поблагодарил тебя за желанный подарок — «Чайную Розу»…
Вчера было от тебя письмо. Бедная, бедная ты! Какой сочельник тебе был приуготовлен! Я радуюсь, если мои строки послужили тебе какой-нибудь поддержкой. Должен сказать, я думаю, что Ниника из своего увлечения ничего не получит, кроме надрыва. Ей, верно, очень трудно. Ее положение самое трудное во всем этом. Поцелуй ее от меня. Я действительно напишу ей не позже чем через 3–4 дня. Как я был бы счастлив, если бы ее мысль освободилась от наваждения.
Посылаю тебе мое «Оконце».
У нас часто бывает тетя Саша. Она очень мила, такая ласковая и веселая.
Иду сейчас звать Цейтлиных в «свою» ложу на «Саломею».
Моя лекция откладывается до 22-го. 17-го вечер поэзии: Бальмонт, Балтрушайтис, Брюсов, Бунин, Иванов.
Катя моя родная, я целую глаза твои и шлю тебе светлые мысли. Перетерпим мутные бури. Солнце сильнее всего и всех. Твой К.
1918. 5 февраля. 3 ч. д. Москва
Катя милая, я только что говорил с Нюшей, которая читала мне твое письмо к Александре Васильевне{132}. Мне жаль, что ты написала это письмо до категорического разговора со мною на эту тему, столь близкую нам всем. Я прошу Нюшу письмо это пока задержать и высказываю тебе следующие мысли. Ты воспринимаешь все в своей отделенности слишком болезненно и мрачно. Я считаю, что то положение, которое сейчас создалось в России и на всем земном шаре, продолжаться не может и в самые ближайшие сроки должно вылиться в совсем иную форму. В марте и апреле, самое позднее в мае, или англичане, американцы, французы и, вероятно, японцы побьют немцев, или наоборот, и мир будет заключен. Я полагаю, что побитыми будут немцы. И в том, и в другом случае русские, хотят они этого или не хотят, будут еще раз втянуты в вихрь войны, и их международное положение совершенно изменится, хочу думать — к лучшему. Изменится вполне и наше внутреннее положение — начнется правильная, в каком-либо смысле правильная, жизнь, возможность работы, заработка и прочее. Нам нужно скрепиться и перетерпеть еще временное обострение положения, голод, полное расстройство всех условий жизни, красный дым и красный ужас, которые придут в начале весны. За этим будет поворот к отрезвлению. Как только установятся хоть малые основы нового нашего бытия, мы сможем, и мы должны уехать из России, и единственное достойное для нас — меня, тебя, всех наших близких — место на земном шаре — это Париж. Я не хочу жить в России и не хочу жить, например, в Японии, куда я мог бы уехать хоть сейчас. Мы все хотим Парижа и будем там. Прекращать наш очаг там — безумие. Все переменится очень скоро. А раз мы, русские, волей исторических обстоятельств сможем невольно оказать две-три услуги Франции, и отношение к русским в Париже опять станет сносным. Если бы мы и думали прекращать наш теперешний, уже готовый и для нас душевно дорогой приют, в данную минуту все равно было бы бессмысленно это делать. Наш курс равняется нулю. Он так плох, что должен измениться и может измениться только в лучшую сторону, в худшую сторону он уже меняться не может. Итак, подождем. Как только можно будет печататься и выступать — а ведь это придет, не может не придти, — я смогу в самое короткое время заработать много денег, несколько десятков тысяч рублей, и наш нарастающий квартирный долг, столь ничтожный, берусь погасить без затруднений.
Верь лучшему, а не худшему. И еще подождем.
Милая, вчера твое письмо пришло от 20 и 22 января. Я мало писал тебе последние дни, ты знаешь почему. История с Колей врезалась клином в мою жизнь, и без того трудную. Пребывание его в Машковом переулке, конечно, оказало немедленно дьяволическое влияние на Миррочку и крайне гнетущее на Елену. Бедная девчонка, совсем было ставшая разумной, хорошей и сознательной, опять капризничает и плохо спит и безобразничает. Мне так жаль ее. Она настолько очаровательна и умна, что сама понимает все выпуклое уродство своих выходок, но, конечно, ей трудно с ее огненностью удерживаться от вспышек. А Елена почти вовсе не спит, исхудала, истерзалась. Хорошо, что я в общем спокоен. Иначе из этого всего получился бы настоящий ад. Елена больше всего терзается именно тем, что она почти совсем не может уделить времени Миррочке, и с уроками проходит те же дантовские пытки, что и ты с уроками Ниники. Тождество поразительное. Миррочка все же учится французскому языку, диктанту, литературе, немного арифметике и много-много читает. Сказки, путешествия, стихи, повести, романы. Чего только она не читала, и тщетно с ней бороться. Неподходящую литературу приходится держать под замком. Ее ум меня поражает. Ее удалишь из комнаты и заставишь играть, ведешь сложный разговор с собеседником, она слышит кое-что краешком своего маленького уха и потом выскажет свое рассуждение, гораздо более тонкое и свежее, чем мысли старших. Она ласкова, нежна, вкрадчива и просто опьянительна своим детским очарованием. Верно, моя мама была такая.