Михаил Пришвин - Дневники 1930-1931
В дневнике 1930 года много нереализованных замыслов. Пришвин пытается уйти в кино, в переводы, стремится печататься за границей. В дневнике появляются новые для него мотивы: плюшевый Мишка, которого он фотографирует в лесу, задумывая новую книгу — игра живого с искусственным, снятие серьезности мира, попытка переосмысления реальности. Так выстраивается оппозиция вечного и временного, личности и машины, игры и реального мира. Пришвин чувствует в этом культурный потенциал, но… человек на его глазах превращается в игрушку — ничего, кроме нескольких дневниковых вариантов начала книжки, написать на эту тему ему не удается («большевик представляется мне не больше, как мой "Мишка" с пружинкой сознания в голове»).
Тем не менее, проблема визуализации текста остается для писателя актуальной: у него появляются «фото-книги» — переплетение текста с фотографией. Записи в дневнике также часто сопровождаются серией снимков, что нельзя рассматривать как простую иллюстрацию к тексту; это параллельный творческий процесс, который, в любом случае, представляет собой интересный опыт создания словесно-визуального текста («колокола», «пауки» и др.) Кстати сказать, фотографией, раздобыв хороший фотоаппарат «лейка», Пришвин в это время занимается страстно, и большинство экспериментов с ракурсами, светом, планами, сюжетами и пр. относятся именно к 1930 году.
В 1931 году состоялись две первые поездки Пришвина по стране — это входило в образ жизни советского писателя и соответствовало способу изучения мира, присущему Пришвину с самого начала его творческой жизни. Хотя вряд ли можно сравнивать его первые дореволюционные путешествия и нынешние поездки по стране. То были именно путешествия, связанные с изучением края — природы, истории, обычаев, включающие встречи и разговоры с десятками людей. Дневник путешествий оказывался книгой, над которой писатель по возвращении в Петербург работал и затем издавал. Теперь все было иначе.
В начале 1931 года он отправляется в командировку на строительство Уралмаша, с некоторой иронией записав об этом в дневнике («деньги получены от «Достижений»… едем в Свердловск искать достижения»). Газетная, официальная версия «достижений» на строительстве Уралмаша, может быть, и не вызывала у него доверия, но то, что он видит на Урале, превосходит все возможные ожидания.
Поездка длится месяц — с 23 января по 23 февраля, — и в это время дневник заполняется страшными картинами строительства. Отмечая огромное количество проблем — от организационных («видели каких-то совершенно железных людей, на которых возложена волевая установка этого недела»), бытовых («В этих землянках живут те, кто приехал сюда из деревни с лошадью зарабатывать себе на постройке», «Неурожай, разорение, крайняя нужда пригнали их сюда», «Вагоны переполнены, вокзалы набиты людьми»), до идеологических («большинство, работая, не верят, что завод когда-нибудь выстроится», «строительство это внешнее и непрочное, внутри его те же слезы и кровь») — писатель в то же время понимает, что сила на стороне власти, которая способна осуществить задуманное, какую бы цену ни пришлось за это заплатить («Весь идеализм собрался на строительстве заводов», «Это стремление вперед так огромно, что будущее становится реальней настоящего», «выстроить могут»).
Только спустя некоторое время после возвращения Пришвин приходит в себя — возвращается утраченное чувство жизни, всегда связанное у него с творчеством («Я так оглушен окаянной жизнью Свердловска, что потерял способность отдавать себе в виденном отчет… не с чем сравнить этот ужас… Только вот теперь, когда увидел в лесу, как растут на елках сосульки, вернулось ко мне понимание возможности обыкновенных и всем доступных радостей жизни, и вместе с тем открылась перспектива на ужасный Урал»).
Именно на Урале писатель убедился в том, что пафос новой жизни заключается в борьбе с природой, в этой насильственной бурной деятельности («будущий механический цех представляет реальность большую, чем стоящий вдали лес»). И в то же время, все понимая, вопреки очевидному и ужасному, на строительстве он почувствовал магию этой жизни («Иногда на Машинстрое я заражался этой психологией (что новая жизнь началась»)…
«Старая» психология, связанная с библейской традицией, ориентирована на личность и культуру («есть в человеке природа, которая преодолевается тысячелетиями, и то немного, а последнее преодоление, когда лев ляжет рядом с ягненком»). «Новая» психология, связанная с революционной традицией, ориентирована на массу и рационализм — борьбу с природой и переделку мира («усилием воли можно все переменить… всё мальчишки делали и некультурные люди… сила молодости, доверчивой к разуму (юность, число, сила самоутверждения: сказано — сделано, ясно! факт! точка!»).
Именно в эти годы в дневнике переосмысливается притча о блудном сыне: начиная с революционных лет, все происходящее в России так или иначе соотносится Пришвиным с евангельской парадигмой, вмещающей возвращение блудного сына, покаяние, прощение и пир — продолжение жизни («станем есть и веселиться» — Лк. 15, 23). В дневнике 1930–1931 годов писатель обнаруживает, что уничтожается начало и самый смысл жизни, время обращается вспять, «проходит само по себе», «к нему жизнь не пристает» («Ясней и ясней становится, что тема времени есть «сын на отца», «теперь… сын распинает отца») — сын, распинающий отца, обрекает себя на тупик, ему некуда возвращаться. И никуда не денешься от упрямой «фрейдистской» логики: вытеснение Отца — искажение божественной воли — ведет к появлению «отца народов» со всеми вытекающими отсюда последствиями… Интуиция писателя может иногда подвести его в оценке реальных событий, но никогда не подводит в понимании их причин и истинного содержания («Мы жили долго сознанием, что Отец послал Сына для спасения нас на смерть и что ужас Распятия есть "воля Господня". Но вот теперь, если сын распинает отца (в этом есть ens realissmus (суть. — Ред.) времени, то чья же тут воля?»). Кроме того, — может быть, это и есть самое главное — природа «заблуждения», по Пришвину, иная: это не личный выбор пути, а обман, соблазн «малых сих» («Колокола, все равно, как и мощи, и все другие образы религиозной мысли уничтожаются гневом обманутых детей. Такое великое недоразумение…»).
Ничего написать в результате этой поездки Пришвин не смог. На Урале он вновь, как когда-то в годы революции, почувствовал богоборческую суть современной жизни, которая профанирует христианскую парадигму, превращая ее в жуткую пародию («В большевизме есть эсхатологическое начало или нет — я не знаю… эсхатология основана на чувстве конца мира и начала совершенно новой жизни (загробной, после светопреставления и Страшного Суда). Так вот у нас теперь, как после светопреставления чистилище (чистка) и Суд и разделение овец (пролетарии) и козлов (о лишенцах: там будет скрежет зубов)"»).