Лина Хааг - Горсть пыли
Дверь заперли. Я кладу свой узелок на стол. В нём принадлежности для умывания и смена белья. Мои драгоценности я спрятала на теле. Это подаренная на прощание Жанной половинка тюбика зубной пасты, используемая мной для письма, пустая пудреница, которую я очень люблю за сохранившийся в ней запах хороших духов, несколько фотографий, писем и немного бумаги. Жена полицая, добрая душа, личный досмотр производила не очень тщательно, и потому эти вещи остались у меня.
Я одна. Тишина зловеща. Не знаю, угнетает она меня или успокаивает. Это неясное чувство. Не слышно, чтобы кто-то разговаривал, ни шороха, ни звука. В «бюксенской помойке» всегда было оживленно и много шума, здесь же, как в мертвецкой. Как будто я одна во всем здании. Этот первый вечер на Веймарштрассе я не забуду никогда.
Итак, я в подследственной тюрьме. Отныне засчитывается время, проведённое в заключении. С этого момента на учете каждая минута, она весома, не растрачивается так попусту и бессмысленно, как прежде. Я могу вычесть ее, исключить — не знаю только, из какого количества лет. Во всяком случае, в моих делах намечается какой-то порядок. Время опять стало временем, которое я могу каким-то образом учитывать. Я в приличной подследственной тюрьме, а не в лапах у полиции. Да, полиции. Возможно, ты не знаешь ее так хорошо, как я. У тебя все произошло очень быстро: арест, концлагерь и — кончено. Я же столкнулась с полицией — органом подлинной власти, скрывающейся под безобидным названием, — вплотную, во всех обличьях и масках, в макинтошах и зеленых мундирах, в форме штурмовиков и эсэсовцев, в скромной штатской одежде, с партийным значком и без него, под маской иностранного агента или доброго друга. Прежде полиция представала в образе постового — добродушного шуцмана со страшными усами, в каске и с саблей на боку. Сейчас она неуловима. Тень, нависшая над страной. Неприкрытый жестокий террор. Невидимый страшный призрак за спиной, под столом, за уютным столиком кафе, стены которого украшены веселыми картинками.
Еще не знаю, каково будет мне здесь. Ведь я в тюрьме. По-прежнему. И все же облегченно вздыхаю. Хотя, серьезно поразмыслив, приходишь к выводу, что тяжелые удары судьбы еще впереди. Предъявленное мне обвинение — подготовка к государственной измене — не шутка. Не случайно поместили меня в одиночку. Тем не менее тот факт, что нахожусь здесь, я ощущаю почти как счастье. Знаю, что мне предстоит длинный, тернистый путь, в конце которого приговор национал-социалистского судилища. Конечно, я должна быть готова понести суровое наказание. И, несмотря на это, испытываю чувство большого облегчения.
И единственно потому, что я больше не под полицейским арестом.
Даже камера кажется мне симпатичной. Конечно, дело здесь не в камере, а во мне. В том, что я испытываю чувство относительного удовлетворения. Хотя возможно, что в какой-то степени это зависит и от камеры. Правда, окно расположено высоко наверху. Чтобы выглянуть наружу, необходимо подставить к окну стол и табуретку. Но сейчас на дворе день, и для этого еще слишком рано. Потом. О бегстве, по-видимому, думать не приходится. Тем не менее такая мысль напрашивается сама собой. Каждый заключенный думает о бегстве. От этой мысли он не отказывается и тогда, когда убежден, что убежать невозможно. Тогда он об этом мечтает. Это мечты о дерзких побегах, планы бегства, в которых фантастической отваге сопутствует невероятная удача. На составление подобных планов впустую растрачиваются дни и ночи. Даже вполне разумными, реально мыслящими людьми, которые после наступающего затем отрезвления испытывают особые страдания. Из тюрем гестапо побег почти невозможен. Несмотря на это, я мечтаю о нем. Разум понимает всю бессмысленность этих нелепых фантазий, но сердце переигрывает его соблазнительными надеждами. Мало того, что я сама в захватывающей дух спешке ускользаю из тюрьмы, бегу через обширные дворы, карабкаюсь через стены и мчусь по крышам. Мне, по счастливому стечению обстоятельств, удается освободить еще и тебя, а также наших друзей из Дахау. И как раз в тот момент, когда мы оба проходим мимо выстроившихся рядами наших потрясенных товарищей, в камеру вносят ужин. Мятный чай и два ломтя хлеба, чуть смазанных повидлом.
Это вновь возвращает меня к действительности. Страшно проголодавшись, я набрасываюсь на еду. После прежней, именуемой супом вонючей похлебки, которую нам приносили каждый вечер, эта еда кажется превосходной. Потом, когда в коридоре затихают шаркающие шаги уборщицы, я придвигаю стол к окну, ставлю на него табуретку и взбираюсь на нее.
Уже вечер, но еще светло. Я устанавливаю, что окно моей камеры расположено не по фасаду здания, а выходит во двор. Правда, это не так интересно, так как меньше видишь окружающий мир, но у меня преимущество: могу видеть заключенных во время прогулки. Может быть, среди них обнаружу знакомых. Двор вытянут на всю длину здания, но очень узок. Протоптанная в форме эллипса дорожка показывает путь, который проделывают ежедневно узники на прогулке.
Напротив моего окна стена, по-видимому отгораживающая тюрьму от казарменного двора. Должно быть, там конюшня. Оттуда доносятся стук копыт и лязг цепей, которыми привязывают лошадей. Слышны мужские голоса, очевидно, солдат, окликающих лошадей. Солдаты гремят котелками и насвистывают. Стена от меня так близко, что я могу наблюдать за гусеницей, которая передвигается по теплым кирпичам, втягивая и растягивая туловище. Конечно, я уже не раз это видела, но никогда так сознательно не воспринимала. Я так захвачена мудростью и чудом происходящего на моих глазах, что на мгновение забываю обо всем вокруг. Пока внезапно не вздрагиваю от легкого шума по соседству. Слышу, как двигают стол и ставят на него табуретку. У соседнего окна кто-то кашлянул один, два, три раза, очень сдержанно и осторожно. Я тоже кашлянула. Так как ничто в ответ не шевельнулось, я тихо окликаю:
— Алло!
— Да? — доносится шепот снаружи.
— Я политическая, — отвечаю приглушенным голосом, — прибыла сегодня вечером. А ты? — Как ни странно, я взволнована.
— Тише, — говорит женский голос из соседней камеры, — не так громко. Со двора за нами следят. Лучше перестукиваться через стену. Только тихо. Нас двое.
— Тоже политические? — спрашиваю.
— Да.
Да, это тоже политические. Труди Гессман из Людвигсбурга и Лизбет Шолль из Штутгарта. Здесь они уже год. Слышу, как они слезают со стола и снова ставят все на место. Я тоже быстро привожу камеру в порядок. Потом мы стучим. Труди Гессман советует мне изучить азбуку Морзе, тогда можно будет лучше и быстрее переговариваться. Завтра у надзирателя я должна попросить аспидную доску. Как подследственная, я имею на это право. Надзиратель не злой человек. Дежурная надзирательница же — сущая ведьма.