Борис Полевой - Силуэты
— Энн Нил, — деловито рекомендуется она и подает твердую, холодную руку.
У нее вид одной из тех тружениц, которые всю жизнь работают незаметно, старательно, не рассчитывая ни на славу, ни на благодарность, ни на признание окружающих, ни даже на повышение заработка. Скромно делают свое дело, и все.
— Входите, входите, мы вас ждем. Госпожа Войнич сейчас к вам выйдет. Прошу сюда.
Небольшая комната. Очень старая, потертая мебель. Единственное украшение — цветы: ухоженные, вымытые, политые, они весело зеленеют у единственного окна. Из него видна закопченная стена дома напротив, оплетенного по фасаду ржавой паутиной пожарных лестниц. Над диваном рисунок пастелью: старая женщина с энергичным лицом. На противоположной стене портрет: юноша в черном бархатном берете стоит, небрежно опершись локтем о какой-то парапет. Фон, которым является неясно прорисованный итальянский пейзаж, руки юноши — все это нетщательно выписано. Зато внимание захватывает худое, аскетического склада, задумчивое, волевое и очень печальное лицо. Лицо человека, фанатически преданного своему делу.
— Тут изображена госпожа Войнич, — говорит мисс Нил, показывая на пастель. — А это… Нет, об этом портрете вы лучше узнаете от нее сами.
Мисс Нил с улыбкой смотрит на нас, и чувствуется, что этой маленькой женщине приятно заинтересовать и озадачить семерых иностранных журналистов.
— Это правда, что в вашей стране роман госпожи Войнич так популярен, как говорил нам наш друг господин Борисов? — спрашивает она полушепотом, оглядываясь на дверь. — Для нее это так неожиданно… Ведь уже сколько лет никто, совсем никто…
Она, к счастью, не успевает закончить фразу, так как дверь открывается, и появляется седая женщина в свободном светлом платье. И хотя она идет медленно, опираясь на палку, фигура у нее прямая. Старческие руки будто обтянуты пергаментом, но лицо и особенно глаза сохранили живость, и, если судить по ним, никак не скажешь, что перед нами друг Степняка-Кравчинского, человек, помнящий Салтыкова-Щедрина, знакомый с Плехановым и Верой Засулич.
— Здравствуйте, господа, — произносит она и при этом так чисто и так хорошо выговаривает эти слова по-русски, что становится ясным: Борисов не преувеличивал, она не только знает, но и помнит наш язык. — Здравствуйте… Садитесь… Мне очень… приятно… вас видеть.
Говоря, она как бы прислушивается к самой себе, и кажется, что слова, которые она так хорошо выговаривает, приходят к ней откуда-то издалека.
Она садится на свое любимое место, в уголок дивана, у столика, ласково смотрит на Петра Павловича.
— Когда вот он сказал мне… меня хотят видеть журналисты… русские… я не знала, верить, не верить. Странно… меня помнят в России… Очень странно.
Мы галдим, как потревоженный пчелиный рой:
— Как это можно не помнить автора «Овода»!.. Ваша книжка у нас одна из любимых… Ее читали великие наши революционеры… «Овод»!! Девяносто изданий, на сорока девяти языках народов СССР. Два фильма… Пьеса идет уже несколько лет подряд… Опера… Написана музыка!
Смотришь на писательницу и не понимаешь, то ли она слышит, то ли нет, то ли верит, то ли думает, что перед ней странные какие-то люди, которые невесть зачем говорят ей приятные и совершенно неправдоподобные вещи.
— Россия… Какая она… Россия… сейчас?
Мисс Нил принесла маленькую книжку в знакомой мне желтой обложке. Универсальная библиотека. Издательство «Польза», 1912 год, Москва — С.-Петербург. Писательница берет эту книжку, с задумчивой улыбкой смотрит на нее.
— Это… русское издание… Других не знаю.
Вот судьба! Быть одним из самых известных писателей в Советском Союзе и во всем социалистическом мире, иметь миллионные тиражи — и не знать об этом! Думать, что ты давно позабыта, полагать, что литературная слава так же далека, как романтические годы, проведенные в России, как образы давно погибших русских революционеров, как собственная молодость… Ведь это же сюжет для нового романа!.. И вдруг, когда перевалило за девяносто лет, слава, живущая на другом конце мира, где потомки друзей ее юности созидают нечто смелое, невиданное, небывалое и все-таки мало понятное ей, слава эта неожиданно врывается в маленькую бедную квартирку на семнадцатом этаже скучного нью-йоркского дома.
По рукам идут старые фотографии, письма, документы, такие интересные, что им бы надобно лежать под стеклом на витринах музея. Вот пожелтевший снимок бородатого, упрямого человека с большим шишковатым лбом. Это С. М. Кравчинский, человек бурной биографии, рассказанной им самим в романе «Андрей Кожухов». Мы знаем, что в юности, на первых революционных своих шагах, он стал жертвой поповского предательства. Тайна исповеди верующего юноши была выдана Третьему отделению, а дальше тюрьмы, ссылки, побеги, работа в подполье. Бомбы, новые побеги, скитальческая, полная борьбы жизнь. Эмиграция и снова борьба.
Степняк-Кравчинский подарил эту фотографию писательнице и на оборотной стороне надписал: «Лили Буль на память. 19 декабря 1890 года».
А вот его письмо, в котором Кравчинский, уже прославившийся на родине как романист Степняк, предсказывает юной англичанке литературное будущее: «…Ах, Лили, если бы вы знали, как хороши ваши описания природы… Вы непременно должны попробовать свои силы на писательстве…»
— Не после этого ли письма вам пришло желание попробовать свои силы в литературе?
Собеседница будто не слышит вопроса. Взгляд ее устремлен куда-то вдаль. Может быть, в эту минуту она забыла о нас, сидящих рядом на диване и за нехваткой мебели просто на полу у ее ног.
— …Он часто бывал у нас, Кравчинский… Мы с сестрой… шутя звали его «опекун»… А почему… я и не знаю. Наверное, потому, что совсем молоденькие были, а он… со своей бородой… казался нам старым… А может быть, потому, что он помогал нам… советами… Для нас он был… герой. Когда не виделись, он писал… часто писал, давал советы в письмах… Прекрасный, честный человек… Вы, русские, кажется, все славные… люди. Я люблю… Россию…
Она смотрит на нас по очереди, будто в нас, приехавших из далекой страны, хочет уловить черты друзей юности. Говорить ей трудно. Фразы все время прерываются паузами. Мы стараемся не переутомлять ее вопросами, но в биографии Степняка-Кравчинского столько черт, схожих с Оводом, что удержаться от соблазна трудно, и Анатолий Софронов начинает издали, как, мол, родилась у вас идея романа. Не было ли в жизни прототипов, подсказавших и образ героя, и всю историю?
Писательница снова задумывается. На лице та же улыбка, обращенная в прошлое, к людям, которых давно уже нет, к словам, которые давно отзвучали и живут только в ее памяти.