Вениамин Каверин - Освещенные окна
Теперь она валялась на земле, задирая юбки, невнятно, пьяно бормоча что-то, я расслышал только: "На, кто еще хочет, а мне наплевать",- и со сладким, страшным ударом в сердце увидел я голые белые женские ноги. Подбежал, придерживая шашку, городовой, закричал: "Разойдись!" Но никто не ушел. Все стояли, смотрели, смеялись. В толпе были молодые татары, и, несмотря на оторопь и волнение, я догадался, что все они сыновья и племянники старого Таканаева, который держал буфет на вокзале. Подъехал извозчик. Городовой сгреб Матрешу, бросил ее поперек пролетки, как кладь, уселся и крикнул: "Пошел!" Толпа разошлась не спеша.
Я стоял оглушенный. Нянька как-то сказала, что Петунин выгнал Матрешу и она стала "гулящей". Так вот что это значит! Боже мой, так вот что это значит!
Я пошел по шоссе, потом свернул в редкий еловый лесок и стал бессмысленно ходить туда и назад вдоль косых теней на траве. Как смел я огорчаться, что на меня не обращают внимания, если Матреша, растрепанная, опухшая и, кажется, с выбитыми зубами, валялась на земле и бормотала что-то постыдное, невозможное, а мужчины слушали ее и смеялись. Мне было стыдно теперь, что я жадно смотрел на ее голые ноги и что мне хотелось смотреть еще и еще.
Я вернулся домой только вечером. Есть уже не хотелось, но я заставил себя сесть за стол. Моя записка висела на прежнем месте. Никто не заметил, что я убежал из дома, даже нянька, может быть потому, что ее кучер в этот день приходил к ней и грозился убить. Саша сыпал соль в банку с водой, из которой торчала ржавая проволока,- он считал, что таким образом можно вырастить искусственный кристаллический сад. Мама пришла усталая, и я слышал, как она сказала няньке: "Ох, не могу".
Студенты громко спорили в комнате старшего брата. Отец ворчал, ему мешали уснуть. Нянька ворочала ухватами, пекла хлеб на кухне. Почему у нас пекут всегда вечером или даже ночью?
Я не могу уснуть от тоски, от сладкого, томительного волнения, от жалости к Матреше, соединившейся с еще неясным сознанием своей вины перед ней. Все мужчины были перед ней виноваты. И мой отец, который мог сказать что-нибудь грязное и засмеяться, показывая белые зубы, и мои братья, и я. И купец Петунин, который выгнал ее, и прохожие, которым она говорила: "Кто еще хочет, а мне наплевать".
В АРХИВЕ
И прежде я писал о Пскове - в рассказах, в романе "Два капитана". Но, принимаясь за эту книгу, я снова поехал в родной город и лишь теперь узнал его, как узнают после долгой разлуки полузабытые черты старого друга. Он изменился. И новое, и старое похорошело. Просмоленные черные доски тянутся над крепостными стенами, конусообразные шишаки покрывают башни, решетчатые ворота из бревен в полтора обхвата запирают форпосты. Реставраторы смело воспользовались деревом - без дерева картина Древней Руси неполна. Впечатление грозной уверенности смешивается с чувством подлинности, непонятная грусть - с восхищением перед соразмерностью пропорций. Вкус не изменял псковичам и в деле войны.
Я вспоминаю, что в перечне тысяч причин, по которым сохранилась псковская старина, ничтожная доля принадлежит и мне. О том, что я коренной пскович и люблю свой город, знали мои друзья. Среди них был ленинградский режиссер, а во время войны - артиллерийский капитан, Сергей Александрович Морщихин, с которым мы не раз беседовали о старом Пскове. Любитель и знаток русской старины, он направлял огонь своих орудий, не очень жалея Псков XIX века, с его "присутственными местами", но стараясь по возможности сохранить опоясывающие город крепостные стены, бесценные храмы, Поганкины палаты и другие старинные здания.
Я бы не удивился, узнав, что в его планшете лежала известная карта 1694 года с надписями: "Река Пскова течет через город" и "Середний город по досмотру осыпался починить не мочно". В 1918 году, когда германская армия наступала на Псков, гимназисты шестого "б" класса изучали эту карту, рассчитывая предложить Военно-революционному комитету свой план обороны.
2
Некогда я хвалился своей способностью почти безошибочно угадывать в пожилом человеке - учился ли он в реальном училище или в гимназии. В бывших гимназистах оставалось нечто беспечное, неожиданное, скептическое. Напротив, реалисты были подтянуты, всегда вровень с собой и не очень-то позволяли судьбе устраивать для них ловушки и неожиданные повороты.
Этим различиям, как ни странно, соответствовали в моем представлении даже цвета: гимназисты - васильковый, реалисты - желтый. Впрочем, это легко объясняется тем, что гимназисты носили васильковые фуражки с белым кантом на тулье, а реалисты - черные с желтым кантом
Из моих друзей типичным "старым гимназистом" был, без сомнения, Константин Георгиевич Паустовский с его скромностью, сквозь которую просвечивала лихость, с его любовью к происшествиям, из которых, в сущности, и должна состоять жизнь, с его молодыми уходами в музыку в живопись, в природу.
Васильковая фуражка со сломанным козырьком, сбитая на затылок, чудилась мне на седой голове Корнея Ивановича Чуковского. В разговоре он мог внезапно схватить за ножки стул и бросить его своему собеседнику - волей-неволей тот должен был подхватить стул и бросить его обратно. "Никогда не знаешь, что будешь делать в следующую минуту",- сказал он мне однажды. Трудно представить себе, что эти слова могут принадлежать человеку, который некогда носил скучную черную фуражку с желтым кантом. Нет, это было что-то очень васильковое, немного актерское, с белым кантом и естественным желанием расшевелить машинальное существование.
Все это я веду к тому, что в этот свой приезд я познакомился с Николаем Николаевичем Колиберским, старейшим преподавателем Первой школы, в котором мне сразу же почудились эти, милые моему сердцу, гимназические черты.
Много лет назад я видел английский фильм "Good bye, mister Chips!" ("До свиданья, мистер Чипс!"). Жизнь полустолетия, показана в ней, как через фокусирующее стекло; линза сосредоточена на жизни школьного учителя, поглощенного своим призванием. История простая, обыкновенная, даже, может быть, немного скучная. Вы почти не замечаете "шума времени", он доносится лишь как эхо событий, потрясавших страну. Равными долями, день за днем, год за годом уходит жизнь мистера Чипса. В предсмертном полусне, в дремоте кончины его ученики являются к нему, чтобы проститься: "Good -bye, mister Chips!" За полустолетие форма изменилась, школьники восьмидесятых годов в кепи и мундирчиках, застегивающихся до самого подбородка, не похожи на поколение своих детей, в коротеньких пиджаках с узкой талией, дети не похожи на внуков. Это, кажется, единственный признак невозвратимости, который обратным светом озаряет жизнь учителя, скромно спрятавшуюся в глубину глубин повторяющейся жизни школы...