Генрих Хаапе - Оскал смерти. 1941 год на Восточном фронте
За пару дней до Рождества выпал довольно глубокий снег, и офицеры нашего батальона организовали на сочельник праздничный ужин в столовой. Мне, однако, все никак не удавалось настроиться на праздничный лад — я до сих пор не получил от Марты рождественского поздравления. После совместного ужина Кагенек, Штольц и другие отправились продолжать веселиться дальше со своими компаниями, а Ламмердинг и я решили вдруг немного побродить по живописным заснеженным улочкам ночного Литтри. Доносившаяся до наших ушей музыка привела нас в маленькое кафе, где, невзирая на поздний и к тому же комендантский час, в самом разгаре была веселая пирушка местных горожан. Ламмердинг успокоил растревожившегося было хозяина кафе, заверив его, что сегодня он может не закрывать свое заведение еще сколько угодно времени. Устроившись с бутылочкой вина за уютным столиком в глубине зала, мы решили поглазеть на танцующих, которые к тому моменту отплясывали уже все неистовее и неистовее. Проплывая мимо нас в танце, одна темноволосая француженка схватила вдруг фуражку Ламмердинга, насмешливо нахлобучила ее на себя и так же беспрепятственно уплыла в ритме танго в толпу танцующих. Однако ситуация эта стала по-настоящему взрывоопасной, когда какой-то темпераментный француз (судя по всему, муж этой дамочки) резко и грубо сорвал фуражку с головы своей возлюбленной, швырнул ее обратно Ламмердингу, да к тому же еще и вызывающе посмотрел на него. Этого оказалось уже вполне достаточно для того, чтобы и без того бледный от возмущения Ламмердинг немедленно вскочил со своего места с плотно сжатыми в одну ниточку губами, а главное — с пистолетом в руке. Музыка прекратилась, и повисла напряженная тишина. Все испуганно смотрели на Ламмердинга. Я осторожно подошел к нему и стал настойчиво шептать на ухо, чтобы он отложил разбирательство этого инцидента до завтрашнего дня, когда француз протрезвеет, а владелец кафе заверил нас, в свою очередь, что он лично проследит за тем, чтобы этот человек явился назавтра в штаб нашего батальона. На следующий день этот далеко не такой разгоряченный, как накануне, ревнивец действительно покорно явился в наш штаб и принес свои личные извинения Ламмердингу за свой оскорбительный выпад, имевший к тому же оттенок неуважения к немецкой военной униформе.
31 декабря прибыла наконец моя долгожданная рождественская почта, и я решил провести канун Нового года наедине с письмами от Марты. Мюллер, добровольно выполнявший в отсутствие Дехорна обязанности моего ординарца, затопил камин ароматными сосновыми поленьями и был отпущен. Я достал из полученной от Марты посылки миниатюрную и уже любовно наряженную ею новогоднюю елочку, бережно установил ее на туалетном столике, расставил вокруг нее почти такие же крохотные свечечки, а рядом сложил ее подарки. Ароматическая медовая свеча давала мне достаточно света, чтобы я мог углубиться в чтение писем от моей Марты, а подброшенные в камин несколько свежих сосновых веток наполнили комнату столь любимым мной с детства запахом…
В моей памяти всплыл другой сочельник, проведенный мной вместе с Мартой, когда она приезжала навестить нашу семью, и я вспоминал сейчас, как наяву, ее звонкий и чистый голос, когда она пела рождественские гимны. Впервые я увидел и услышал ее всего лишь за несколько месяцев до этого исполняющей партию Маргариты в «Фаусте» в Дуисбургском оперном театре. Каждый вечер, когда он был свободен от дежурства в отделении травматологии госпиталя Кайзера Вильгельма, молодой врач неизменно проводил, взволнованно вжавшись в кресло партера Оперного театра. Этот молодой врач, то есть я, трепетно и очарованно внимал утонченной изысканности ее мадам Баттерфляй, пикантности ее Мими и темпераментности ее Кармен. Ее артистизм неизменно вызывал мое восхищение, а когда я познакомился с ней ближе, вне сцены, то непосредственность и искренность ее самовыражения в обычной жизни снискали и мою пылкую любовь к ней. Однако скоро мне пришлось уезжать к месту моей армейской службы, и мы с ней даже не обручились. Постепенно и очень невольно мои мысли вернулись в мой маленький номерок отеля во французском Литтри.
Снаружи было по-зимнему холодно, но как-то не очень по-зимнему промозгло. На крышах лежали толстые шапки снега, но на улицах было довольно слякотно. С Пролива не переставая дул сырой ветер, но с карнизов уже потекла капель. Новый 1941 год наступил тихо, под осторожный шорох подтаивающего, оползающего с крыш снега…
Постепенно и очень не сразу батальон все же принял в свои ряды не имевшего фронтового опыта унтерарцта. Нойхофф счел наконец возможным полностью возложить на меня все организационные хлопоты, касавшиеся нашего лазарета. Мне даже удалось раздобыть вполне презентабельного коня — правда, только после того, как я поставил Хиллеманнсу непримиримый ультиматум по этому вопросу. Коня звали Ламп, и его самые лучшие годы были уже, конечно, позади. Он был не слишком послушным, и, когда шел рысью, посадку на нем всадника можно было назвать какой угодно, но только не слишком удобной и надежной. Однако при всем этом он обладал каким-то несомненным кавалерийским духом и почти всегда, когда у него был выбор, предпочитал возбужденный галоп, нежели спокойный размеренный шаг. Когда мы ехали в группе с другими всадниками, его частенько становилось трудно удерживать, поскольку он то и дело норовил вырваться вперед основной группы. Объяснялось все это просто — в течение многих лет до того, как он попал ко мне, Ламп был верным боевым конем майора Хёка, приученным к тому же к жизни на передовой. Мне даже иногда казалось, что вынужденное прозябание Лампа в тылу, под каким-то жалким унтерарцтом, было ему совершенно не по нутру. Вестуолл был понижен до более соответствовавшей ему должности — теперь он был запряжен в оглобли санитарной повозки. Окончательная точка в мучительной эпопее утверждения моего личного авторитета в батальоне оказалась поставленной оберстом Беккером — он сообщил мне, что будет ходатайствовать о моем повышении в звании до чина ассистензарцта. Сие радостное известие он торжественно сообщил мне лично — по благополучном завершении устроенной им в 7 утра «неожиданной» инспекционной проверки моего лазарета, о которой, к счастью, заблаговременно предупредил меня Кагенек. Я знал, кстати, и о том, что проверка эта была устроена в результате неоднократных жалоб на меня со стороны гауптмана Ноака, командира нашей 9-й роты, с которым мы повздорили еще во время нашего самого первого знакомства. Однако, благодаря посредничеству того же Кагенека и Штольца, мы с Ноаком все же уладили мешавшие нашему мирному сосуществованию противоречия, а вскоре после этого он по решению командования полка был переведен на должность командира 14-й противотанковой роты нашего же батальона. На должность командира 9-й роты был назначен обер-лейтенант Титжен — прекрасно подготовленный офицер, которому прочили блестящую военную карьеру. Будучи не слишком высокого роста, обер-лейтенант отличался зато исключительно кипуче-деятельной натурой. Не давал он скучать и подчиненным ему солдатам. Ко мне, например, он постоянно обращался с просьбами прочесть его роте то лекцию об оказании первой медицинской помощи, то лекцию о важности соблюдения гигиены в полевых условиях, то лекцию о чем-нибудь еще. Титжен был приветливым и дружелюбным малым, но во время наших неофициальных, внеслужебных, так сказать, офицерских сборищ я почти всегда обращал внимание на то, что он посещает их не то чтобы без особенного желания, но как-то все-таки и без особой радости — как обязательные и вовсе уж не так уж и неприятные мероприятия, посещению которых он все же предпочел бы нечто другое. Объяснение тут было очень простое и вполне извиняющее обер-лейтенанта: он торопился как можно быстрее вернуться к своим служебным делам во вверенной ему роте.