Леонид Юзефович - Самодержец пустыни
Как сообщает его кузен Арвид, уже тогда он “приобрел обширные познания о стране и населяющих ее людях”. По словам Князева, Унгерн “услыхал голос подлинной, мистически привлекавшей его Монголии” и “до краев наполнился настроениями”, которые вызывают “ее причудливые храмы” и “зеленые ковры необъятных падей, и люди ее, как бы ожидающие могучего толчка, чтобы пробудиться от векового сна”. Если отбросить красоты стиля и прозрачный намек на то, что в итоге монголы дождались-таки человека, давшего им этот “могучий толчок”, все примерно так и обстояло. Унгерн не раз говорил, что еще во время первой поездки в Халху “вера и обычаи монголов ему очень понравились”.
В Кобдо он стал изучать монгольский язык, на котором впоследствии изъяснялся достаточно сносно. Писали, будто ему удалось завязать “большие знакомства с князьями, гэгенами и влиятельными ламами”, но это вряд ли. Еще сомнительнее известие, что тогда же, “не будучи ревностным сыном лютеранской церкви”, он втайне “принял ламаизм”. Увлечение буддизмом – это лишь вариант обычного для людей его типа интереса к “мудрости Востока”.
Этот интерес разделял знаменитый впоследствии философ, граф Германн фон Кайзерлинг – земляк и дальний родственник Унгерна, по матери происходивший из рода Унгерн-Икскюлей. Он был пятью годами старше, но они могли познакомиться еще в детстве или в ранней юности. Во всяком случае, Кайзерлинг не раз упоминал об Унгерне в своих книгах. Оба принадлежали к тесному кругу эстляндской аристократии, не случайно, видимо, позднее младший брат Унгерна, Константин, женился на дочери Кайзерлинга. В 1911–1912 годах тот совершил кругосветное путешествие, побывал в Японии, в Китае и в Индии, а по возвращении в Эстляндию написал прославивший его имя двухтомный “Путевой дневник философа”. По впечатлению, которое эта книга произвела на современников, ее можно сравнить разве что с “Закатом Европы” Шпенглера. Из-за начавшейся вскоре войны она увидела свет лишь в 1919 году, но была закончена пятью годами раньше; Унгерн, вернувшись из Кобдо, мог читать ее в рукописи. “Я был настолько одержим Востоком, что долго не мог представить себя западным человеком”, – тогда же заметил Кайзерлинг. В этом Унгерн был его духовным двойником[24].
В отличие от Кайзерлинга, он не пытался перенести на бумагу свои монгольские впечатления, но ему, должно быть, приятно было чувствовать себя странником, прикоснувшимся к совсем иному миру. Восток был в моде, интерес слушателей подогревал воображение. Недаром в родственном кругу бытовало мнение, что Роман обладает богатой фантазией и сам верит в собственный вымысел. Как правило, это свойство приписывают тем, кому симпатизируют, заблуждаясь относительно степени самообмана, но в любом случае оно предполагает горячность и увлеченность рассказчика. Обычно молчаливый, замкнутый, Унгерн с близкими людьми бывал другим. При их сочувственном внимании он мог возбуждать в себе волнующее сознание пережитых в Азии чудес, как герой “Дара” Владимира Набокова, путешественник по Монголии и Тибету: “Во время песчаных бурь я видел и слышал то же, что Марко Поло – “шепот духов, отзывающих в сторону”, и среди странного мерцания воздуха без конца проходящие навстречу вихри, караваны и войска призраков, тысячи призрачных лиц”.
Впрочем, Унгерна больше занимали азиатские чудеса иного рода. Однажды, беседуя с кузеном Эрнстом о ситуации на Дальнем Востоке, он заметил: “Отношения там складываются таким образом, что при удаче и определенной ловкости можно стать императором Китая”[25]. Имелся в виду генерал Юань Шикай, президент Китайской Республики, пытавшийся основать собственную династию, но слышится тут и какая-то личная нота, иначе собеседник не запомнил бы эту фразу и не повторил бы ее два десятилетия спустя в разговоре с биографом Унгерна. Пример Юань Шикая показывал, что в разрушенных структурах власти путь к ее вершине может быть сказочно короток. Еще в Кобдо, говорил Унгерн, он впервые задумался о возможности с помощью монголов восстановить в Китае маньчжурскую династию. В то время это были вполне умозрительные размышления, но под конец жизни план реставрации Цинов, чтобы мощью возрожденной Поднебесной Империи воздействовать на революционную Россию и буржуазную Европу, станет его навязчивой идеей. Умрет он в убеждении, что “спасение мира должно произойти из Китая”.
2Барон Альфред Мирбах, муж единоутробной сестры Унгерна, писал о нем, ссылаясь на мнение жены: “Только люди, лично знавшие Романа, могут объективно оценить его. Одно можно сказать: он не как все”.
Если тут легко заподозрить преувеличение, вызванное родственными чувствами, то схожее свидетельство оставил живший в Монголии русский поселенец Иван Кряжев, лицо абсолютно не заинтересованное. Он помнил Унгерна по жизни в Кобдо в 1913 году и рассказывал, что барон вел себя “так отчужденно и с такими странностями, что офицерское общество хотело исключить его из своего состава, но не смогло найти за ним фактов, маравших честь мундира”.
И далее: “Унгерн жил совершенно на особицу, ни с кем не водился, всегда пребывал в одиночестве. А вдруг ни с того ни с сего, в иную пору и ночью, соберет казаков и через весь город с гиканьем мчится с ними куда-то в степь – волков гонять, что ли. Толком не поймешь. Потом вернется, запрется у себя и сидит один, как сыч. Но, оборони Бог, не пил, всегда был трезвый. Не любил разговаривать, все больше молчал”[26].
Рассказ Кряжева об Унгерне завершается точным и выразительным наблюдением: “В нем будто бы чего-то не хватало”. Ошибки тут нет – не ему чего-то не хватало, а именно “в нем”. Эта пустотность выдавала себя в глазах. Бурдуков говорит о “выцветших, застывших глазах маньяка”; другой мемуарист описывает их как “бледные”, третий – как “бездушные, оловянные”, четвертый вспоминает о “водянистых, голубовато-серых, с ничего не говорящим выражением, каких-то безразличных”. По-видимому, у него плохо развиты были окологлазные мышцы, чья игра придает взгляду бесконечное множество оттенков. Обычно этот физический дефект связан с недоразвитием эмоциональной сферы.
“Сердце, милосердие в нем отсутствовали”, – писал служивший под началом Унгерна полковник Торновский. Он же одной фразой очертил тип этого человека, едва ли сложившийся только под влиянием ницшеанства, без опоры в органике: “Сирых и убогих не терпел”.
По словам современника, не однажды с Унгерном встречавшегося, тот “совершенно не заботился о производимом впечатлении, в нем не замечалось и тени какого-либо позерства”. Это столько же говорит о силе характера, сколько об отсутствии потребности в чисто человеческих связях. Унгерн не корректировал свое поведение реакцией собеседника, она его не интересовала. Эмоциональная блеклость позволяла не замечать чужие чувства, считать их не заслуживающими внимания, не имеющими ценности.