Давид Самойлов - Перебирая наши даты
4.8. Неясность поэзии должна быть обеспечена ясностью духа. Если соединятся две эти неясности, образуется энтропия поэзии, господствующая сейчас в печати, кроме поэзии политической, которая относится к другому отделу.
Империя не может уже быть империей и не может быть чем‑то другим. Оба варианта — империя и не — империя пахнут кровью.
Выхода нет.
Вкус — в сущности — нравственная категория. Я много раз встречал людей, которые становились безнравственными именно вследствие отсутствия вкуса.
Если меня, русского поэта и русского человека, погонят в газовую камеру, я буду повторять: «Шма Исроэл! Адонай элэхейну, Адонай эхад!» Единственное, что я запомнил из своего еврейства.
Надо высказываться одновременно со стихом — ни до, ни после.
10. ОН. Интеллигентность в литературе выражается в точном знании значения слов и понимании их связей. Надо осознавать, что в каждом слове заложен нравственный опыт народа, многовековой опыт («горб- гроб»), и раскрытие его никогда не приведет к дурному.
«Я специалист по порче слов», — говорит кто‑то, кажется, у Рабле. В нашей литературе огромное количество таких специалистов.
Энтропия — это когда каждая возможность невозможна. Как в нашем обществе.
Материализм якобы знает все. Идеализм предполагает. Материализм беспощаден. Идеализм осторожен. Материализм берется переделать мир даже ценой его уничтожения. Все наши «положительные» знания приведут к уничтожению человечества. В них нет колебаний и неуверенности идеализма.
Ввиду уникальности вселенной и ее мыслящей части можно предположить, что Творец, Всемирный Дух не все мог предусмотреть в момент творения и упустил дело. Если так бывает с нами: не знаем, что произойдет из того, что происходит, из того, что создано нами, почему нечто подобное не может произойти с Мировым Духом, который с Мировой печалью взирает на то, что произвел сам. И может быть, с некоторым облегчением взирает на самоуничтожение его дела.
Скорей всего, за творение он больше не возьмется, ибо разочарован в нем.
Вина наша перед Богом, в сущности, очевидна. Но есть и вина Бога перед нами. И наша задача простить Ему и даже утешить. В этом мы можем сравниться с ним.
(Это — все для разговора дерптского студента с Богом.)
Литературовед М. Эпштейн (весьма неглупый) судит в своем снобизме русскую литературу и русскую нацию за бесплодность тоски. Тоска эта по высшему, что и отличает русских от наций, лишенных тоски. Эта тоска становится бескорыстным, бесстрашным действием в грозные часы русской истории. Тогда она победительна, победна. Русская тоска — тоска по свободе в вечной несвободе, к которой могла бы привыкнуть любая другая нация, кроме русских и испанцев.
21.9. Л. умеет втягивать людей в свою ситуацию и погружать в нее. В этом притягательность его поэзии. На «другого» Л. смотрит глазами юмориста и пародиста. И это тоже притягательно.
Это, в сущности, позиция современного человека, который считает, что «входить в другое» не имеет смысла. И «другое» — только предмет для пародии.
Россия страна идеализма. И это преобладающая стихия ее истории. Идеализм питает самые кровавые идеи народного счастья и пользы отечества у Ивана, Петра и Сталина. Идеализм кровав в народных восстаниях и цареубийствах. Он победителен в защитительных войнах конца смуты, 12–го года и войне с гитлеризмом. Победителен в нашей литературе.
Один Столыпин был реалистом. И то его хлопнул идеалист, связанный с охранкой.
Нынешние планы — типично российские. В них нет никакой реальной основы.
5.9. Непостижимым образом недостатки поэтов переходят в достоинства их стиха — раболепство Державина, расхристанность Есенина, сдвинутость Бродского.
198927.1. Андрей Тарковский изображает нетипичного человека в нетипических обстоятельствах. Он рассматривает своего героя и его обстоятельства так подробно, что становится скучно.
Видимо, есть в нас потребность увидеть нормального человека в нормальных обстоятельствах. Но сколько я ни перебирал в уме русскую литературу и русскую жизнь, такого припомнить не мог.
Странна в фильмах Тарковского банальность рассуждений и их многозначительность. Прием это или способ мышления?
22.2. Есть не только свобода воли, но и свобода безволия. Это сталинщина. И некоторые до наших дней ощущают свободу безволия как истинную свободу.
Воля — проявление высокого духа. Она исходит из высокого и возвращается к нему.
Была ли у самого Сталина воля?
Думаю, что нет. Была непомерная жестокость безволия, то есть невозможность справиться с жаждой власти и повиновения.
Возвращаемся к азам: тиран не может быть свободней своих рабов.
3.3. Часто характер переходит в принцип. Например, лентяй утверждает, что не хочет работать из принципа, клептоман ратует за экспроприацию, а флегматик становится консерватором.
Принципы переходят в характер значительно реже и только у незаурядных людей.
27.6. После смерти Сталина началось разложение единомыслия. Инерция его еще действовала в хрущевскую пору. (Пастернаковская история.) Брежневское время — становление инакомыслия. Оно овладело всем обществом. Но не переросло в свободомыслие. Оно принадлежность свободной личности. А она еще не народилась.
Пока мы пришли лишь к разномыслию и радуемся ему.
3.7. Самое худшее в человеческой жизни — невозможность принять решение, то есть полная зависимость от обстоятельств. Так чувствует себя человек в тюрьме. Единственное решение, которое он может принять, — восстание. Либо убийство тюремщиков, либо самоубийство. Это только виды восстания.
Восстание — это свобода несвободных. Это только видимость свободы. Оно обычно и поднимается рабами.
9.7. Л. Я. Гинзбург считает, что плохо, когда обиду на женщину вкладывают в книгу.
А куда же вкладывать? Плакаться кому‑нибудь в жилетку? Нет уж, лучше в книгу. Поэты, кстати, так постоянно делают. Даже хорошие.
5.12. Бердяев в статье о коммунизме в России определяет русский характер как параноидальный. При твердой власти в нем преобладает мания величия, при ослаблении — мания преследования, поиски врага.
Несколько раз в истории враг был реальный — в 1612, в 1812, в 1941–м.
Тогда русский характер раскрывается с полной естественной силой реального патриотизма, а не патриотизма ложного, к которому лидеры призывают сейчас.
Я не хочу никакого христианства, иудаизма, мусульманства или буддизма. Я против любых названий, религий или идеологий.
Я хочу одного — любви, терпимости и вселенской идеи. И уверен, что все это возможно и в пределах благородного сознания интеллигента нашего века. Верьте, но не перевирайте, любите, но не перелюбливайте, терпите, но не перетерпливайте.