Александр Гольденвейзер - Вблизи Толстого. (Записки за пятнадцать лет)
И пока Л. Н. стоит твердо на намерении не уступать и вести свою линию, дай Бог ему силы так продолжать. Это единственное средство установления возможной жизни между Л. Н. и Софьей Андреевной.
Вчера Л. Н. писал не совсем верно Черткову о том, что мне хочется домой. Мне хочется, чтобы Л. Н. не уступал Софье Андреевне, а делал по — своему и как лучше. Перед отъездом Софьи Андреевны Л. Н. сказал ей: — Когда ты хочешь, чтобы я приехал? — Она сказала: — Завтра. — Нет, это невозможно. — Ну, к 17–му. — И это рано. — Ну, так как хочешь. — И Л. Н. сказал: — Я приеду к 23–му (дню свадьбы Л. Н. и Софьи Андреевны.) Так если мы не выедем 23–го, будет скандал, пойдут истерики и всякая штука, и Л. Н. может не выдержать. Понимаете, ему лучше сделать самому, чем быть вызванным по ее воле…»
Письмо Софьи Андреевны к В. Г. Черткову.
11—18 сентября 1910, Кочеты — Ясная Поляна.
«Владимир Григорьевич,
Перемена, происшедшая во мне к вам, произошла хотя и из старых источников, но теперь действительно с пребывания Л. Н. у вас. Причина первая та, что вы повлияли и удержали Л. Н. для цыгана — скрипача, когда я, заболев, умоляла его приехать, а он с вами вместе телеграфировал, что удобнее приехать позднее. В слове удобнее я поняла ваш стиль и ваше влияние, так как Л. Н. потом говорил: «я чувствовал, что надо было ехать утром». На мои упреки он уверял меня, что он чувствует ко мне все самое доброе и любовное и покажет мне в дневнике, как он хорошо обо мне писал. Он сделал движение, чтобы достать дневники, их не нашел и смутился, вероятно, забыв о их похищении. Тогда он повел меня к Саше спросить ее, не знает ли она, где они? И Саша солгала, и Л. Н. должен был признаться, что они у вас. Вы видели, как меня огорчило и смутило это обстоятельство. Я не могу отделить от себя мужа, с которым прожила почти полвека. Его дневники — это святая святых его жизни, следовательно, и моей с ним, это отражение его души, которую я привыкла чувствовать и любить, и они не должны быть в руках постороннего человека. А между тем тайно от меня они были увезены присланными вами людьми и находились у вас в деревянном помещении с риском пожара или обыска и так долго, что можно бы их десять раз переписать, а не только производить разные работы. Когда я в добром и горячем письме просила вас их возвратить, вы резко отказали и выставили неблагородные мотивы, что я боюсь, что посредством дневников вы будете меня и детей моих обличать, и злобно прибавили, что «если б я хотел, то давно имел возможность напакостить вам и вашим детям, и если я этого не сделал, то только из любви ко Л. Н».
Понять эти слова превратно, как вы пишете, — невозможно, все ясно, — и не так уж я глупа! Все прежние дневники у меня в музее, естественно было мне желать взять и последние. Но вы зло и упорно отказывали, а Л. Н. своей слабой волей подчинялся вам, и наконец вы сказали, что от такой жены вы или убежали бы в Америку, или застрелились. Потом, сходя с лестницы, вы сказали во всеуслышание сыну моему Льву: «Не понимаю такой женщины, которая всю жизнь занимается убийством своего мужа!»
Зачем же вам теперь искать общения с убийцей? Вы вступили со мной в борьбу за дневники и увидали, что борьба неравная и озлились на меня. Тогда я совершенно искренно поставила вопрос так: или моя жизнь, или дневники будут отданы мне. Л. Н. понял, что я несомненно исполню свою угрозу, и обещал отдать мне дневники, но испугался вас и отдал их не мне, а положил в банк. Если вы хотите быть добросовестны, вы должны были слышать, как он мне сказал после вашей расписки о возвращении дневников, на мою просьбу написать мне свое обещание отдать дневники: «Какие расписки жене, обещал и отдам». И не отдал, а дал Тане положить их в банк.
Две недели борьбы за дневники усилили мое нервное тяжелое состояние. Если бы вы не уперлись с самого начала так злобно, ничего тяжелого не произошло бы, и все было бы по — старому. (Вот и непротивление ваше все сразу рушилось!)
Отдали бы хотя Л. Н. сразу дневники, брали бы по одной тетради для работ и по мере окончания возвращали бы, и я успокоилась бы.
Странные и весьма неблагородные ваши предположения, что какие‑то мифические лица имели на меня вредное влияние по отношению к вам. Правда, я редко встречала кого- либо, кто помимо корысти любил бы вас. Но я уже стара и у меня слишком независимый характер, чтоб я подчинялась мнению и влиянию людей. Слово наговоры напоминает сплетни дворовых людей и прислуги. В своем письме вы обходите все главные вопросы, которые я ставлю ясно и правдиво, и вы все говорите о недоразумениях. Это прием фарисейский. Недоразумения надо честно выяснять. Вы пишете, что готовы это всегда делать. Но вспомните, например, сколько раз я просила вас сказать мне, как вы распорядились с бумагами и рукописями Л. Н. после вашей смерти, и вы всегда злобно мне в этом отказывали. Вы правды и ясности не любите. А разве не естественно знать это жене — не для корысти, как вы это часто подозревали, что меня крайне возмущало, так как вы меня, конечно, и переживете, — а просто из любви к мужу, умственной жизнью и сочинениями которого я привыкла интересоваться.
Озлобление сыновей, если оно есть, на той же почве. Вы издавали сочинения Л. Н., в этом ваша заслуга. Но почему же вы постоянно отбираете его рукописи? В этом ваша корысть, а не моя. Вы скажете, что он сам их отдает. И вот в этом‑то и во многом другом я усмотрела ваше все возрастающее влияние на все больше и больше ослабевающего волей старого и уже мало интересующегося земными делами человека. Вы поработили его своим деспотическим характером (в чем, т. е. в деспотизме, согласилась со мной и ваша мать).
Дурное и тяжелое влияние ваше и крайнее пристрастие к вам моего мужа отдалили его от меня. Вы стали между нами. Если б раньше при нем кто‑нибудь так оскорбил его жену, как оскорбили вы меня (это, верно, по — христиански и по — дружески), то муж мой, вероятно, энергично расправился бы с таким грубым человеком. И вот не то, что вы такой невоспитанный, что могли до такой степени забыться, а отношение к этому Л. Н. крайне возмутило меня. Он, боясь вас, продолжал с вами обниматься и видеться с вами по два раза в день, приветливо встречая вас. Я не могла этого выносить и, как вы могли это заметить, — после того, как я видела это и у меня открылись глаза на это слабое и пристрастное отношение к чужому, постороннему лицу, — я не могла уж вас видеть и возненавидела вас. Поднялась у меня гордость не за себя лично, я слишком презираю такую низкую грубость, а за жену Толстого, за свое положение честной женщины, бабушки 25 внуков. А главное, я вдруг поняла, почему Л. Н. относится ко мне недобро, сухо, чуждо, чего никогда не было, и это убивает меня. Вы внушаете ему, что от такой жены надо бежать или стреляться. И вы первый в моей жизни осмелились сделать эту несправедливость.