Альберт Вандаль - Второй брак Наполеона. Упадок союза
Мог ли он возлагать более серьезные надежды на графа Румянцева? Этот государственный человек своим долговременным опытом в делах, гибкостью ума и широтой взглядов во многих отношениях оправдывал доверие, которое оказывал ему его государь. Его политические симпатии хорошо были известны. Он всегда думал, что Франция и Россия, по их топографическому положению, по параллельности интересов, были созданы друг для друга. В тильзитской системе он видел только применение на деле своих основных принципов. Он был творцом теории франко-русского союза, лелеял союз, как свое детище, и, видя, что он обеспечивает такие результаты, как присоединение княжеств, радовался его процветанию гордостью отца. В Наполеоне он признавал одну из самых необычайных личностей, какие только являлись в течение веков. Покорить и приручить эту силу и заставить ее служить русским интересам было бы самым заветным его желанием; но он приближался к этой силе осторожно, с некоторым страхом, боясь ее увлечений и бурных порывов. Быстрые шаги императорской политики сбивали его с толку, так как он сроднился с более медленным темпом, с более деликатными приемами старой дипломатии. Поэтому, не расходясь с Наполеоном, он боязливо, нерешительным шагом плелся за ним.
Его пребывание в Париже внушало ему скорее удивление перед императорским режимом, чем доверие. Изучая все с внимательным любопытством, посещая свет и салоны, где он заставил оценить свое любезное и слегка жеманное обхождение, он скоро уловил сильные и слабые стороны императорского управления. Пораженный величием, блеском, практичностью, какие представляла эта система, он нашел, что все пружины государства натянуты до того, что готовы лопнуть; от него не ускользнуло, что под этим великолепным и строгим режимом сама Франция чувствовала себя в тисках и начинала задыхаться. Однажды император спросил его: “Как вы находите мое управление французами? – Не шуточным, Ваше Величество, ответил он”.[62] Встревоженный наполеоновским деспотизмом, который с каждым днем все более становился всем в тягость, страшась стремления императора к всемирному владычеству, он считал полезным умерять, сдерживать императора и, в случае надобности, сопротивляться, но при всем том чувствовал необходимость, ради сохранения его благосклонности, быть с ним крайне осторожным и на многое закрывать глаза. Притом, он далеко не был равнодушен к обращению, которое встретил в Париже, – к почету, милостям, подаркам, которыми его осыпали. Польщенное самолюбие и удовлетворенное тщеславие брали в душе его верх над принятым решением быть осторожным и недоверчивым, хотя и не могли вполне устранить его предубеждений.
Во всех разговорах с Румянцевым, Наполеон оставался верным тому плану обольщения, которого он решил держаться по отношению к нему; он не встречал его иначе, как только любезными словами. Несмотря на это, под предупредительностью, которая относилась лично к нему, Румянцев скорее уловил едкое и горькое чувство к своему двору; он понял, что Наполеон считал до некоторой степени и Россию ответственной за причиняемые ему неприятности. Зачем, говорил император, Не поняли и не послушались его в Эрфурте! В то время все можно было бы исправить или даже предупредить. Говоря решительным тоном, угрожая, Россия могла бы легко остановить Австрию на наклонной плоскости, по которой та скользила. Александр не сумел оценить положения, и он сам, и Наполеон, виноват, что не настаивал решительнее на том, чтобы взгляды его были приняты. “Он сильно упрекал себя и Ваше Величество, писал Румянцев Александру, в том, что в Эрфурте не было принято решения потребовать разоружения Австрии”.[63] Однажды он сказал графу: “Наш союз дойдет до того, что сделается постыдным, сами вы ничего не хотите делать и не доверяете мне”[64].
В предстоящей кампании Наполеон, конечно, желал воспользоваться содействием России, но мало надеялся на это. Впрочем, по его словам, если его союзники не окажут ему помощи, он справится и один, и собственным мечом разрешит распрю. Он говорил, что неподготовленные к бою австрийские солдаты, дурно снаряженные, едва одетые, эти “совершенно голые солдаты”, или, вернее, вооруженные толпы, которых бросят на его дорогу, не страшны ему, что он повалит Австрию с одного удара и бросит ее к своим ногам. “Она хочет пощечины, я отхлещу ее по обеим щекам, и вы увидите, что она же будет благодарить меня и просить приказаний, что делать”.[65] Но, продолжал он, он не намерен более прощать ее и будет безжалостен. Он говорит, что изорвет Австрию в клочья, и приглашал Россию к дележу шкуры. На эти свирепые выходки Румянцев отвечал довольно удачно. Он не высказывал сразу, позволял себе делать возражения только в замаскированной форме, и на метафоры своего свирепого собеседника отвечал метафорами же. “Я изобью Австрию палкой, говорил Наполеон.
– Ваше Величество, не бейте ее слишком сильно, а то нам придется считаться с синяками”.[66]
Несколько дней спустя император как будто смягчился. Характер его разговора был менее груб и более спокоен. Разгром и уничтожение Австрии не были уже единственной темой его разговоров. Довольный происшедшей переменой, Румянцев приписывал это своему влиянию и ставил себе в заслугу; труд, по его словам, был тяжелый, но результаты уже начали сказываться. “Смею сказать, – писал русский министр, – я притупил его гнев”[67].
Нужно сказать, что министр приписал слишком большое значение нескольким обдуманно и умело сказанным фразам, тогда как истинная причина успокоения заключалась в том, что война стала казаться Наполеону менее вероятной. Прежде всего, в продолжение нескольких дней он был охвачен мимолетной надеждой достигнуть первоисточник всех затруднений и завязать серьезные переговоры с Лондоном. “Ему вообразилось, – писал Шампаньи Коленкуру, – что предоставляется возможность сделать новый шаг в пользу мира в самой Англии”.[68] Впрочем, эта нить очень быстро выскользнула у него из рук, но зато новые известия из Вены исправили предшествующие, бывшие причиной преждевременной тревоги. В только что присланном донесении Андреосси сознался, что слишком поторопился возбудить тревогу. Теперь в том, что происходило перед его глазами, он видел только продолжение приготовлений, начатых десять месяцев тому назад; причем, эти приготовления шли прежним темпом[69].
Очевидно, Наполеон остановился на мысли, что война не вспыхнет ранее апреля или мая. Но, думал он, раз разрыв отложен, то, может быть, найдется средство и совсем устранить его. Может быть, не теряя времени, действуя более сплоченно, Франция и Россия успеют еще принудить Австрию к покорности, что избавит от необходимости сражаться с нею. Но средства, восхваляемые до сих пор, – как то советы и предостережения – не отвечали уже, по его мнению, потребностям положения. Наполеон не прочь отправить торжественную ноту, текст которой, наконец, дошел до него, но он видит в ней только недостаточную полумеру, в особенности же в тех выражениях, в каких она была составлена Александром. Он хочет большего: он хочет торжественного решительного шага, который представит, по крайней мере, ту выгоду, что рассеет всякое сомнение по поводу намерений Австрии и вынудит ее поднять вуаль. Главное, что требуется, – это получить от нее необходимые гарантии взамен тех, которые будут ей даны; – дать ей неоспоримое обеспечение ее безопасности, но зато предписать точные требования. Император сделал Румянцеву следующее предложение: пусть Александр I предложит Австрии гарантировать ей в договоре неприкосновенность ее владений от посягательства Франции; Наполеон заключит с ней договор подобного же рода против России. Взамен этого Австрии предложено будет разоружиться и прекратить военные приготовления. Она может сделать это с полной уверенностью в своей безопасности, ибо в обязательствах, написанных обоими императорами, в особенности же в обязательстве Александра, в искренности которого она не может сомневаться, она найдет неизменную охрану. Чтобы успокоить ее, Наполеон поговаривал даже об эвакуации конфедеративных владений, об отводе всех своих войск по левую сторону Рейна, впрочем, не желая делать из этого точного обязательства или вступать по этому вопросу с кем бы то ни было в соглашение[70].