Михаил Герман - Хогарт
И вот он пишет — мало сказать серию — просто каскад заказных групповых портретов-картинок, которые быстро приносят ему приятную известность в весьма аристократических кругах. И хотя впоследствии Хогарт относился к этим своим картинкам скептически, трудно поверить, что делал он их холодной рукой. Тут ведь действовал сложный комплекс причин и следствий. Сейчас принято относиться к этим холстам сдержанно и снисходительно, как к периоду некоего внутреннего компромисса, происходящего во вкусах Хогарта. В самом деле, откуда вдруг в мятежной душе художника, уже, казалось бы, знавшего темную изнанку бытия, рождаются источники такой безмятежной и, если можно так выразиться, светской жизнерадостности? Только ли это дань вкусу заказчика и способ заработать деньги?
Или, быть может, это недолгий и наивный порыв в надежде найти утраченное душевное равновесие, тем более что в личной его жизни наступил счастливый перелом, заставивший его на время не думать о темных сторонах действительности? Но более всего надо помнить о том, что Хогарт создавал, изготовляя эти картины, нечто для английской живописи непривычное и очень привлекательное.
Британская живопись не знала еще группового, объединенного столь изящным действием портрета. Другое дело, что сейчас эти холсты Хогарта кажутся наивными, неловкими и несколько даже приторными. К этим тщательно и любовно выписанным гостиным в темном блеске дубовых панелей, к матовым лицам задумчивых джентльменов и хрупких леди, к фарфоровому румянцу ангелоподобных детей, к переливчатому сиянию шелков и кружев, к сумрачной яркости пушистых ковров так бесподобно подходит исто английское слово «nice» — нечто среднее между «прелестно», «очаровательно» и «мило», слово, которое, вне всякого сомнения, не раз произносилось перед подобного рода хогартовскими полотнами.
Да, строгого вкуса здесь маловато, тем более что, следуя моде и желаниям заказчиков, Хогарт вписывал в картины ангелочков, амуров и прочие красоты, столь любезные сердцу осмеянного им еще недавно Кента. А написано все это чаще всего отлично, хотя, разумеется, без той жесткой смелости, которой дышал «Допрос Бембриджа».
Если бы в этих «картинках-беседах» (так, очень приблизительно, можно перевести употребляемый в ту пору термин «conversation pieces») нельзя было почувствовать живого увлечения художника, все легко бы уложилось в привычную схему — компромисс ради денег. Но ведь блестяще написаны многие из них, с артистизмом и тем радостным возбуждением, которое владеет живописцем, любующимся людьми, светом, сочетанием красивых вещей. Нет, это не компромисс ради заработка, скорее это первая и последняя попытка соединить искусство с радостным душевным покоем, компромисс не столько материальный, сколько нравственный, принесший разочарование художнику, но давший английской живописи примеры, которые впоследствии станут началом блистательной школы британского портрета. За это, наверное, многое можно простить Хогарту.
Тем более что это был скорее всего счастливый для него период сравнительного благополучия в соединении с «медовым годом». Бывает в жизни каждого, даже очень честного художника время, когда мерилом счастья становятся успех и деньги, радость домашнего очага, уверенность в завтрашнем дне, известность, лестные приглашения в богатые особняки, быстрая и удачливая смена все новых холстов на мольберте. Это бывает, и это проходит. Хогарт не стал, правда, бескорыстным романтиком, он навсегда остался трезвым человеком и не приобрел равнодушия к славе — дар немногих избранных натур. Но очень скоро в душе его поселилось «священное беспокойство», поскольку талант редко оставляет в покое того, кому он дан судьбой.
Было бы сильным преувеличением видеть в Хогарте человека, склонного к гамлетовским размышлениям и раздираемого противоречивыми и неопределенными устремлениями. Напротив, о Хогарте рассказывают, как о рассудительном и уравновешенном господине, хотя и обладавшем настойчивой и несколько агрессивной манерой доказывать свои взгляды. XVIII век, особенно в первой своей половине, был временем рационального мышления, и душевные смуты еще не нашли своего места в ряду обычных и непременных представлений человека о самом себе. Тончайшие откровения Лоренса Стерна англичане прочтут еще не скоро; герои Филдинга — носители идеи, маски пороков и добродетелей; персонажи Свифта при всей их жизненной правдивости — лишь материал для философических концепций и скептических парадоксов. Надо думать, что душевные свои неурядицы — если таковые и в самом деле имели место — Хогарт ощущал лишь как противоречивые творческие импульсы и не замечал свойственной ему двойственности и непоследовательности. Жизнь, освещаемая его вкусом и растущим опытом, открывала все новые аспекты. И с течением времени Хогарт все чаще сталкивался с несоответствием юношеских устремлений тем требованиям, которые ставит перед его совестью драматическая и чаще всего печальная действительность.
Начиная с детских лет, когда сквозь строительную пыль в соборе святого Павла он разглядел пышные плоды торнхилловской живописи и когда в его разуме засела мысль о необходимости писать большие и многозначительные картины, он к этой мысли периодически возвращался, пытаясь реализовать ее под разнообразными соусами. То это многоречивые салонные групповые портреты, то пресловутая «Стихия земли», то фигуры в огромных торнхилловских полотнах. Все это не дает ему никакого удовлетворения, но он с фанатическим упорством не хочет отказываться от новых попыток в этой области.
Думал ли он, что просто еще не достиг совершенства, или же мало-помалу убеждался в бесплодности монументального искусства своей эпохи — неведомо никому. Но все же есть основания полагать, что он не чувствовал себя самим собою, созидая торжественную, отрешенную от мирских забот живопись, он волей-неволей следовал уже существующим штампам, так как жизнь не подсказывала ему ничего, что могло бы обновить традицию монументальных картин. Не доверяя дерзкой необычности своих эскизов, он даже «Допрос Бембриджа», как говорилось уже, низвел до уровня благопристойного группового портрета. Нет, он не доверял своеобразию своей кисти — во всяком случае, тогда. Если он и решался на нечто непривычное, то только в смысле сюжета и оценки жизненных явлений. И здесь ему легче было выразить себя, так как скептический его ум давно уже приспособился к весьма язвительному восприятию окружающего.
Однако обличение зла, по понятию тех времен, было несовместимо с искусством монументальным, с, так сказать, большой живописью. И нет сомнения, что, обращаясь к житейской прозе, Хогарт не мог не ощущать некоторой раздвоенности между юношескими мечтами и нынешними своими опытами. Но, как всякий истинный художник, он хочет делать то, чего никто еще не делал, «…я, — пишет он в автобиографии, — обратился к еще более новому жанру, а именно — к писанию картин на современные нравственные сюжеты — области, остававшейся до сих пор девственной во всех странах и во все времена… как и писатели, так и живописцы исторического жанра совершенно оставили без внимания тот промежуточный род сюжетов, который находится между возвышенным и гротеском».