Карло Гоцци - Бесполезные мемуары
Мой отец и два брата, Гаспаро и Альморо, уже дали свое согласие на этот договор. Меня оставили напоследок, как препятствие, с которым труднее справиться. Я пошел к синьору Зини и мягко, но твердо сказал ему, что для придания законности контракту необходимо мое согласие, так же как и согласие моего брата Франческо, и что мы никогда их не дадим. Зини отнюдь не хранил тайну о моём демарше. Я увидел однажды утром мою мать, вошедшую в мою комнату с осанкой судьи. Она изложила мне резоны, по которым был затеян этот достойный сожаления договор, я выдвинул ей с уважением свои резоны, которые заставили меня не дать моего согласия. Последовал ужасный крик. Я услышал самые несправедливые и самые жестокие упрёки, мать обвиняла меня в том, что я вёл распутную жизнь в Далмации, что не пытался создать себе там положение, что проиграл двести дукатов, одолженных Массимо, и совершил сотню других установленных преступлений. Все это было бы ничего, если бы я не явился сеять анархию в семье и чинить, из чистой злобы, препятствия абсолютно необходимым мерам. Я имел мужество без ропота уклониться от потопа горьких слов, среди которых мои сыновние уши услышали тягостную фразу: «Вы шестой палец на моей руке, не должна ли я ампутировать этот палец для блага других? Я не узнаю в Вас больше сына и после Вашего возвращения в лоно семьи я как Кассандра, предсказывающая нашу общую погибель, которой вы будете единственной причиной».
Эти битвы стали слишком тяжелы для моих сил. Я не мог и думать, что дела зайдут так далеко. Чтобы показать этим неблагодарным сердцам свою готовность к самоотречению и несправедливость их упреков, я решил оставить их в их глупости и вернуться на службу в Далмацию. Я сразу договорился с владельцем судна об отъезде в Зару, но внезапно траурное событие изменило нашу ситуацию. Это было вечером того дня, когда моя мать так жестоко меня отчитала. Я грустно сидел рядом с креслом отца; бедный старик был нем в своей немощи, я хранил молчание от избытка беспокойства и горя. Слезы катились по щекам больного. Он начал бормотать, делать знаки, настолько красноречивые, что я ясно понял, что он имел в виду. Он страдал от нищеты, в которой оказались его дети и которую уже нельзя было скрыть от его угасших глаз; он одобрял мое противодействие контракту, позорному для нашего имени и катастрофическому для будущего своих дочерей; но он умолял меня уступить, опираясь при этом на ужасный мотив: его неизбежная смерть приведёт к разрыву договора и возвращению нас в наш дворец. Взволнованный до глубины сердца этой душераздирающей сценой, я, стоя на коленях, заклинал моего бедного отца бежать дальше от своих печальных мыслей, которые могли плохо отразиться на его здоровье. Он прервал меня, сделав мне знак помочь ему лечь в постель. Я обхватил его за пояс; ноги его дрожали больше, чем обычно. На полпути от кресла к кровати, он положил голову на мое плечо, сказав: «Я умираю!». Новый апоплексический удар убил его. Я позвал на помощь. Привели врача, но усилия медицины оказались бесполезны. После восьми часов агонии глаза нашего отца навсегда закрылись среди тьмы, в которую остались погружены его дети.
При отсутствии родственных чувств потрясение и боль всё же дали передышку в наших разногласиях. Можно представить себе состояние наших дел с помощью такой простой детали: на следующий день после этого скорбного события у нас не нашлось необходимых средств, чтобы достойно проводить тело главы семьи к месту упокоения! Мой друг Массимо, который был инициатором моих эскапад в Далмации, снова стал мне опорой. Я написал ему, чтобы сообщить о своих затруднениях, и он отправил тотчас же сумму вдвое больше той, которая была мне нужна.
Я не убаюкивал себя напрасными иллюзиями, что увижу возвращение в дом доброго согласия, несмотря на повод объединиться в нашей общей скорби, и не льстил себе, питая эти надежды. Страсти были слишком накалены, чтобы угаснуть так быстро. Друзья и советчики подбросили слишком много серы в огонь; чрезмерное усердие породило произвол и злобу, замыслы, о которых не подозревали, а также поступки и слова, истолкованные превратно. Когда жизнь семьи превращается в ад, разум мутится, свобода суждения теряется, правда восстанавливается только по прошествии нескольких лет страданий, когда оружие мести притупляется и рука устаёт. Правосудие приходит в сердца слишком поздно; тогда мы удивляемся только что бушевавшей ярости, и остаёмся, ошеломленные, перед лицом доказательств простодушия, добросовестности и бескорыстия невинного, которого осуждали. Тогда человек просыпается, как сомнамбула. Читатель улыбнулся бы, если бы я сказал, что потусторонние силы проникли в наш дом и пропитали ядами раздора все мозги, которые меня окружали, но вскоре я позволю ему прикоснуться к фактам вмешательства в мою жизнь этого невидимого мира, о которых я даже не подозревал.
Пребывая в горе, моя мать требовала свой брачный выкуп, моя невестка вела тайные переговоры с девушками, которым обещала приданое и мужей, если они объединятся с ней против меня. Гаспаро, впавший в свою обычную беспечность, согласен был на самые абсурдные меры. Он соизволил пригласить меня на торжественное заседание, на котором было предложено продать верхний этаж дома какому-нибудь покупателю – отличный способ создать источник бесконечных судебных разбирательств. Моё несогласие обеспечило мне звание тирана Дионисия. Они смотрели на меня с ужасом, как на огромную комету. Я так страдал от этого несправедливого отношения, что для того, чтобы отвлечься, разразился потоком стихов, частью сатирических, частью полных горечи. То был смягчающий бальзам, который успокоил мою душу.
Это был момент ослепления и общего головокружения не только в моей семье, но и по всей Венеции. Некие бесы, несомненно, действовали против меня, я стал очернен в глазах общества. Это не шутка. Как можно себе представить, чтобы сто сорок тысяч жителей вдруг единодушно признали человека чудовищем, но что такое же самое число индивидуумов, тоже внезапно, с таким же единодушием, соглашалось признать позднее, что монстр – в действительности нормальный человек? Естественная ли это вещь?
Как только моя мать заявила о выделении своей доли наследства мужа, все воскликнули, что Карло Гоцци хочет отделиться от своих родственников, вместо того чтобы жить вместе, как раньше. Когда я попытался собрать просроченную ренту, заставить платить некоторых недобросовестных заёмщиков, я был обвинен в желании забрать себе все. Я возражал против частичного платежа, разорительного для любого, а они повторяли, что Карло Гоцци хочет рапоряжаться своей семьёй без спроса и без контроля. Мой брат Гаспаро хотел стать антрепренером театра Сант-Анджело, я его отговорил. Сразу же поднялся крик: «Он хочет помешать своему брату разбогатеть из ревности и чистой зловредности». Гаспаро взял театр, вопреки моему мнению, и потерял деньги. «Смотрите, – говорили они, – этот черный демон пользуется разорением своего родного брата!» – как если бы я был причиной этой неудачи. Вдова, графиня Гвеллини, теснейшим образом связанная с моей матерью, представляла ее интересы в споре со мной и советовала моей семье вчинить мне судебный иск. Один мой разговор с этой дамой оказался достаточным, чтобы убедить её отказаться от этих действий. Тогда сказали, что я околдовал графиню Гвеллини и что я уже давно тайно женат на ней. Я полагаю, что из-за меня над городом дул дурманящий головы ветер. Поскольку спасти мою семью и остановить её на краю пропасти было для меня гораздо важнее, чем выглядеть беспорочным в глазах болтунов и даже в глазах моих родственников, я твердо стоял против всех бурь.