Зинаида Шаховская - Таков мой век
— Ну ладно, ладно, Матвей, — мирно уговаривал его отец, — завтра получишь все, что заработал, и уйдешь.
— Не завтра, а сегодня! Мне уйти надо, — настаивал Матвей, пропивший все деньги и готовый продать душу дьяволу в обмен на возможность раздобыть какого угодно горючего.
Отец был непреклонен, и Матвей, изрыгая ругательства и проклятия пересохшими губами, возвращался к себе в казарму. В трезвом состоянии кроткий, в запое он становился буен, набрасывался на жену и детей, на других рабочих, и хотя они были сильнее, уважение к Матвею не позволяло им дать ему взбучку… Если никак не удавалось его утихомирить, прибегали к последнему средству — звали моего брата, которому было лет одиннадцать-двенадцать; стоило ему подойти к одержимому со словами: «Ну, Матвей, пора спать», — как Матвей, послушнее ягненка, позволял взять себя за руку и отвести к нарам, где падал замертво.
Знаки почтения, оказываемые помещикам челядью и крестьянами, — такие, как обычай целования руки или плеча, — шокируют современные нравы. Случалось, прося о какой-нибудь милости, крестьянин бросался на колени, что приводило в замешательство моих родителей, которые совсем не одобряли общепринятые демонстрации такого рода. Но, если подумать, это были всего лишь устаревшие формы испрашивания милостей, сегодня замененные иными. Достаточно почитать письма Вольтера, и мы убедимся, что, сколько бы ни превозносили человеческое достоинство философы XVIII века, они способны были дойти до низости, угождая своим высоким покровителям. Да и теперь повсеместно вокруг тех, кто обладает властью, можно заметить самую грубую лесть и низкопоклонство людей, считающих себя свободными. Изменяя формы, общество не изжило раболепия. Во всяком случае, моим родителям никогда бы не пришло в голову заставить слугу или крестьянина плясать гопак, что с легкостью позволял себе Сталин по отношению к окружавшим его высшим чиновникам. Крестьяне жили в нищете и невежестве, но мы понимали, что это люди с умом, сердцем, совестью, душой.
Другое, более отдаленное село Гремячево, где находилась наша приходская церковь, отличалось своеобразием и было совсем не похоже на Матово. Оно состояло из нескольких богатых хуторов и выглядело, как маленький городок. Здесь обосновалось множество лавочников — мещан. Дома, нередко кирпичные, были больших размеров. Над селом возвышались две церкви, меж пологих берегов текла речка, значительная площадь была отведена под окружную ярмарку. Хутора, входившие в состав Гремячева, носили исторические названия: Стрельцы, Казаки, Пушкари. Здесь жили потомки неспокойных казаков, переселенных Екатериной II в окрестности Тулы, подальше от мест их боевых подвигов. Вблизи Гремячева не было ни одного поместья, и жители села привыкли рассчитывать только на самих себя, благодаря чему были независимы по характеру и находчивы.
В большом храме, куда мы приезжали по церковным праздникам, служил молодой еще священник отец Александр. Он был многодетным вдовцом, но жениться не мог, так как Православная церковь запрещала священникам вторично вступать в брак. Отец Александр терпел сильную нужду и, кроме собственных серьезных забот, обременен был бедами прихожан. Самоотверженный и обаятельный в своей простоте, он опекал школу, где учительствовала его старшая дочь. Мои родители старались помочь ему справляться с трудностями.
Гремячевская ярмарка! Выйдя из церкви, родители беседовали с отцом Александром, обсуждали деловые вопросы с лавочниками или крестьянами, а мы тем временем бежали посмотреть на веселую суматоху ярмарки, пробираясь между телегами, понаехавшими со всей округи. Густая толпа, повсюду разложен товар, а вокруг — кудахтанье обезумевших кур, пронзительный визг поросят, скрип гигантских весов, гнусавые звуки механического пианино, шуточки рекламирующих свой товар торговцев… На подносе с опилками блистали фальшивые камни дешевых украшений; с хлопаньем разворачивались в руках суконщиков рулоны пестрого ситца. Вот двое цыган-барышников расхваливают достоинства лошади — возможно, где-то украденной; там толстая торговка режет крупными ломтями ситный — белый хлеб, мягкий, словно кусок масла. Повсюду разлетался сор от подсолнуховых семечек, нащелканных сотнями ртов. Как груды драгоценностей, сверкали запыленные леденцы неестественно ярких оттенков. Я доставала мелочь из кошелька, покупая все подряд: колечко с рубином, носить которое мне не позволят, какие-то черные стручки с лакричным привкусом (не знаю их названия), ломоть ситного, на самом деле похожего на вату; потом, зная наверняка, как меня будет мучить морская болезнь, я все-таки влезала на карусель — и лебеди, свиньи, гривастые кони с магически застывшим взглядом кружили и кружили вместе со своими всадниками и всадницами.
Через сорок лет я ехала в казенном ЗИМе с советским шофером, членом коммунистической партии, и спросила, из каких он краев. «Из Тульских», — ответил он. «Из какой же деревни?» — «Из Гремячева». И вновь ожили для меня краски гремячевской ярмарки. Этот шофер был одних со мной лет. Наверное, он был среди тех мальчишек, что катались рядом со мной на карусели в его родном селе; он мог быть среди детворы, принимавшей подарки из рук моей матери под высокой рождественской елкой в приходской школе. Такие встречи с прошлым готовит нам судьба…
Объевшись семечками, моими любимыми «раковыми шейками», розовыми в красную полоску снаружи и с начинкой «пралине» внутри, круглыми белыми «жамками» — печеньем с мятным ароматом, ощущая приторный до тошноты вкус тульских пряников во рту, я уносила домой цветные шелковые ленты и куски мыла — подарки дворовым девочкам. Без особого воодушевления пускалась я на поиски брата или кузена, удрученная тем, что близится момент отъезда и надо быстрее, быстрее все осмотреть, ничего не пропустить; а вокруг уже шатались пьяные мужики, другие спали в тени подвод.
В проповеди после обедни отец Александр напрасно призывал паству к воздержанности, убеждая отказаться от обычая предков — кулачного боя. Самые жестокие традиции долговечны, и ярмарка в Гремячеве не могла завершиться без этого средневекового побоища, где из года в год сходились стенка на стенку жители разных концов села, и всякий раз это оканчивалось большим числом пострадавших. Такое освобождение инстинктов обычно миролюбивого народа было своего рода опасным спортом — им занимались, не имея никаких видимых мотивов, кроме желания показать свою храбрость и презрение к боли. Каждый год, несмотря на увещания батюшек, находилось достаточно любителей кулачного боя; естественно, мы никогда не были в числе зрителей, пусть даже из любопытства: нельзя было подать ни малейшего признака одобрения.