Георгий Жженов - Прожитое
— Срок?
— Не знаю.
— Восемь лет!
— Премного благодарен. — Общее веселье в толпе зеков. Сидоров смеется…
— Фейгин!
Фейгин скороговоркой:
— Есть Фейгин. Семен Матвеевич, 1904 года рождения, статья КРТД — «троцкист». Срок не знаю.
— Десять лет! — Общий хохот. Фейгин притворно плачет. И т. д., и т. п.
Самым коварным считался срок три-пять лет. Особенно получаемый по ОСО. Он имел тенденцию удваиваться, а то и утраиваться по мере его отбывания. Отсидел, скажем, заключенный свои пять лет, его вызывают в УРЧ[3] лагеря и объявляют еще столько же (мой пример). Долго ли изготовить казенную бумагу за тремя высокими подписями от имени партии, органов НКВД и советской власти!
Самый незыблемый, прочный срок — десять лет. Меньше просидеть начальство не позволит, больше — сам не вынесешь, дойдешь!
Ничего не меняло, если срок был получен не по Особому совещанию, а по суду. Какими были суды в те годы, известно. И как они были туги на пересмотр дел. В сторону увеличения срока — пожалуйста, но не наоборот.
Так бедолага и продолжал коротать свой неразменный «червонец» от звонка до звонка, если силенок хватало, если не «давал дуба», не сходил с дистанции где-нибудь в середине «забега». Старожилы, не один год просидевшие в следственных тюрьмах, повидавшие многое и многих, завидовали тем, кто получал двадцать-двадцать пять лет!
Эта категория зеков, говорили они, могла в любой момент рассчитывать на пересмотр дела в сторону сокращения срока хотя бы потому, что добавлять было уже некуда! А при счастливом повороте политической коньюнктуры — и вовсе рассчитывать на освобождение.
Примеры тому: некоторые категории военных, ученые, иностранцы — поляки, китайцы и прочие… Словом, все те, кто с началом Отечественной понадобился Кремлю.
Интересно, о чем думали все эти притихшие, ушедшие в себя люди, мои товарищи по несчастью, стоявшие вокруг меня, вернее, висевшие вокруг меня друг на друге? Вероятно, о том же, о чем и я, хотя не все испытывали потрясение.
В «нокдауне» находились те, кто, подобно мне, питал иллюзии насчет освобождения. Более взрослые и опытные оставили надежду дома еще в день ареста. И уж во всяком случае, столкнувшись со следствием, поняли, что возврата не будет.
За моей спиной разговаривали вполголоса. Я прислушался, стараясь разобрать, о чем говорят. Невероятно! Читали стихи! «Я послал тебе черную розу в бокале золотого, как небо, аи…»
Среди скопища висящих друг на друге полуобморочных от духоты и вони людей звучали стихи о Прекрасной Даме. Сплющенные, как скот в загоне, только что клейменные, униженные и растоптанные люди слушали печальные и прекрасные слова Блока о красоте, о любви, о Петербурге… о вечности.
Одного из читавших я узнал по голосу — Юлий Берзин.
Ленинградский писатель, автор книги «Возвращение на Итаку».
Мой сокамерник по восьмимесячному сидению в «Крестах», соавтор по коллективному камерному творчеству — «Детских считалочек 1938 года».
Раз, два, три, четыре —
Мы сидели на квартире,
Вдруг послышался звонок,
И приходит к нам стрелок.
С ним агент и управдом,
Перерыли все вверх дном.
Перерыли все подушки,
Под кроватью все игрушки,
А потом они ушли
И… папашу увели.
Раз, два, три, четыре, пять —
Через день пришли опять.
Перерыв квартиру нашу,
Увели с собой мамашу!
Боже мой! Боже мой!
Завтра явятся за мной.
Щуплый, с чахлой рыжей бороденкой (так путно и не выросшей на тюремных харчах), похожий на доброго гнома Юлик Берзин — барометр камеры, всегда показывавший «ясно, солнечно». Неиссякаемый кладезь хохм и анекдотов — улыбчивый Юлик, с библейской печалинкой, навечно застрявшей в глубине светлых глаз… Как-то сложилась твоя судьба? Жив ли ты? Сдюжил ли восьмилетний «подарок» Особого совещания?..
В эти предутренние часы я услышал незнакомые стихи, врезавшиеся в память намертво, на всю жизнь… Настолько они были созвучны настроению той прощальной ночи в «Крестах».
Прекрасные стихи об узнике, потерявшем ощущение времени, о жажде жизни, о тщетности надежд…
Стихи поразили меня. Услышав однажды, я запомнил их слово в слово на всю жизнь.
Цветистая восточная вязь стихотворных строк не смогла смягчить отчаяние автора, понимавшего, что впереди мрак, бездна. Стихи кричали!
Рожденные за решеткой, они рвались на волю… к жизни. К признанию. Стихи не умирают — не должны умирать! Они как эстафета передаются от поколения к поколению. Стихи — продолжение жизни автора. Вечная о нем память! Они должны, обязаны жить! Умирают поэты — поэзия вечна!
Не ковры тавризские, шелковые
В кованом томятся сундуке —
Дни мои бесценные, пунцовые,
Вечера цветные на замке.
Ткали зря в предсвадебной тревоге
Те ковры рабы не при свечах,
Джан! По ним твои тоскуют ноги
На холодных, звонких кирпичах.
Ин-ша Аллах!.. Игре судьбы конца нет!
Минет срок, и верная рука,
Хной мерцая, бережно достанет
Пленные ковры из сундука.
Лягут вновь они под ноги милой,
Зацветут, заплещутся в лучах —
Только б ты их, Джан, не разлюбила,
До тех пор, о Джан!.. Не истомила
Легких ног на звонких кирпичах.
Мне кажется, что я сейчас еще слышу низкий печальный голос автора, неторопливо и ритмично роняющего в тишину камеры проникновенные слова.
Как всякий художник, он не мог не чувствовать, что рождение его стихов произошло. Они нашли свою первую аудиторию. И какой бы трагичной ни была дальнейшая судьба автора — я верю, что это был момент его творческого счастья! И не такая уж беда, что премьера состоялась не в Колонном зале Дома Союзов, не в Доме литераторов, а в одиночной камере тюрьмы (зато стихи слушали стоя и при переаншлаге!).
На башнях циферблат с скрещенными мечами,
На площадях прозрачные круги,
Где время, легшее послушно вдоль дуги,
Рассечено бегущими лучами.
На дне глубоком праздничных витрин,
На розовых руках сияющие ларцы,
В которых Хронос — древний исполин —
Дражайшей змейкою сумел лукаво сжаться…
О, сонмы башенных, стенных, ручных часов —
Искусного ума бессмертные творенья,
Услышу ли когда шум ваших голосов?..
И поступь мерную. Журчанье вечных строф
Волшебного стихотворенья!
Услышу ли когда я ваш отрадный зов?!
Когда в мою нору, подобно землеройке,
Ночь снова вроется и страх велит лечь спать,
И я лежу, лежу, закрыв глаза на койке,
Часы, мне кажется, вдруг убегают вспять.
Иль, может быть, стоят? Иль громоздятся грудой?
Но им окончен счет! И времени река,
Смывая памяти крутые берега,
Вдруг разливается огромною запрудой…
И в черном озере все вмиг погребено,
Мир сгинул — шелеста змеиного бесследней.
И камнем хочется мне кинуться на дно,
Чтоб время вновь найти, хотя бы в миг последний!
О, сонмы башенных, стенных, ручных часов —
Искусного ума бессмертные творенья,
Услышу ли когда шум ваших голосов?..
И поступь мерную. Журчанье вечных строф
Волшебного стихотворенья,
Услышу ли когда я ваш отрадный зов?!
С автором я знаком не был. Никогда в жизни его не видел, хотя он и находился всю ночь в нескольких метрах за моей спиной (повернуться физически было невозможно). Рано утром шустрые «воронки» вмиг растащили всех нас в разные стороны.