Владимир Алейников - Тадзимас
Да и письмо это, скорее всего, вряд ли я тебе отправлю.
Сам-то я писал, пишу и впредь буду писать – и о тебе, и о прочих общих наших приятелях и знакомых.
Так уж я устроен. Такой уж есть.
Важно – нести свет, делать добро людям.
Несколько слов по поводу публикации твоей повести в «Знамени» и последующих событий, каковых жди вскорости, вместе с немалой радостью для себя.
Меня более тридцати лет тяготило давнее событие, о котором ты несколько раз рассказывал с очевидной, хотя и подспудной, упрятанной внутрь, болью. А именно – твой отказ от писания собственных стихов, когда осенью шестьдесят третьего года ты впервые услышал мои стихи.
Не могу выразить, как это смущает и огорчает меня до сих пор, и чувство это, скорее всего, так и останется – навсегда.
Мне хотелось сделать для тебя что-то хорошее, настоящее.
Кроме того, я переживал за тебя, потому что ты отчасти закоснел в своей клыковской конторе, да и выпиваешь, хотя это тебе совершенно не идет, не к лицу тебе это, – а вот время идет, и тебе, прирожденному литератору, образованному, талантливому человеку, надо работать и работать – созидать, жить творчеством, создавать новые вещи – и этим противостоять злу, распаду и смуте.
Я мечтал, чтобы ты встряхнулся, ожил, чтобы у тебя появился стимул к работе, чтобы ты ощутил себя русским писателем.
Поэтому я, ничего тебе не сказав, отдал твои старые стихи, в числе других текстов, составляющих небольшую антологию СМОГа, подготовленную мной, в журнал «НЛО», – и стихи твои были, к моей радости, отобраны редактором и опубликованы там, в двадцатом номере журнала за девяносто шестой год.
Поэтому, несколько позже, уже после твоего отказа написать статью обо мне, я, не поставив тебя в известность, ведомый своим чутьем, силу которого я давно и хорошо знаю, сам отнес в редакцию журнала «Знамя» твои тексты, две твои старые повести.
Что я там говорил и с кем говорил – мое дело.
Я был убежден, что «Чужие письма» напечатают, а «Общую тетрадь» вернут обратно.
Так и вышло. И ничего досадного или страшного не произошло. Будь уверен: твою «Общую тетрадь» еще напечатают, и довольно скоро, может даже – оперативно, причем напечатает ее именно журнал «Знамя», – я вижу это наперед.
И когда «Чужие письма» взяли, когда мне твердо сказали, что будут публиковать, я был несказанно рад – и сразу же сообщил тебе об этом.
Когда повесть напечатали в журнале, я сказал Людмиле:
– А теперь Сашу выдвинут на премию Букера, вот посмотришь.
Когда же Люда, в разговоре по телефону, сообщила мне в Коктебель, что тебя выдвинули на Букера, я сказал ей:
– Премию Саша получит.
Будь абсолютно уверен: ты ее действительно получишь.
Я считаю, что премию вручат именно тебе, – скорее всего даже в обход других претендентов, более известных писателей.
Я уже сейчас отчетливо вижу, как ты, сидящий в каком-то большом помещении, в зале, среди целого скопища нарядных людей, да и сам принаряженный, в галстуке, услышав свою фамилию, взвинченный и ошарашенный, срываешься с места, идешь куда-то – туда, куда направлены многие взгляды, где много электрического света, – машешь чем-то вроде веника – ну конечно, цветами! – и говоришь, вернее – пытаешься сказать что-то благодарственное, причем из горла у тебя вырывается нечто вроде клекота.
Причин для получения премии – три.
Узнав о первых двух, ты, вне всякого сомнения, как можно скорее постараешься о них позабыть – или же сделать, как ты это умеешь, вид, что это, мол, тебя не колышет, это так, непонятно что и незнамо где, что-то смутное, где-то побоку.
Потому я о них и не стану тебе говорить.
О третьей причине – скажу. Она – проста, до смешного.
Повесть твоя, как бы это сказать поточнее, наоборотная, навыворотная «Бедным людям», а это вполне в духе нынешнего «ихнего» постмодернизма (ну и словцо!), предтечей которого они видят Веню Ерофеева, по неграмотности своей, по отсутствию кругозора, по незнанию – что и когда написано было, в этом же роде, примерно, но значительно раньше, нежели пресловутые «Петушки», сочинение, надо заметить, не «шедевральное», как и сам Веня был, если правде в глаза посмотреть, тем, о ком говорят в народе: невелика птица.
О том, что до Ерофеева писал свою прозу, в постмодернистском, приходится говорить, духе, или же – роде, Коля Боков, а значительно раньше – Леонард Данильцев, они, работные люди как бы времени, считающие наивно, что именно они делают погоду в литературе, и понятия не имели.
Поэтому сказ – о тебе.
Поскольку повесть твоя написана за год-полтора до «Петушков», то, выходит, что и ты являешься в некотором роде «предтечей», – и даже пораньше несколько появился с текстом своим постмодернистским среди московских людей, – в нашей, богемной, неофициальной, давнишней, славной среде, в наши давние дни, героические, по-своему, и прекрасные, потому что, прежде всего, были дни эти молодыми, как и мы в эти дни, мы сами, с молодыми своими текстами, с голосами, еще не охрипшими, с головами, еще не седыми, со словами, еще не грустными, потому что память в те дни не сводилась к воспоминаниям о былом, а просто была свежей памятью свежих дней, свежей жизнью и свежей радостью, ощущением естества, света, счастья, живого мира, – если заняться простой арифметикой.
Заметь: ты и Веня – русские, а не западные люди, а джинна из бутылки выпустили вы (пусть – вы, раз не помнят о Коле и Леонарде!) уже давненько, вовсе и не думая ни о каком «постмодернизме», и твой «джинн» вообще продремал тридцать лет, покуда я не дернул его за бороду и не разбудил, – да, и Веня, и ты, и Леонард со своей до сих пор не изданной прозой шестидесятых, и Коля, и Володя Брагинский, и Леня Коныхов, и Петя Шушпанов, и Слава Горб, и еще кто-то, – просто писали, работали, – но нашлись хваткие умники, разумеется, сообразили, подхватили, переиначили, еще разок вывернули, перевернули, – а тут и мамлеевщина со всеми ее вывертами, патологией и притворством, – вот она, пожалуйста, к месту пришлась и вовремя! – и ученички мамлеевские зашевелились, червячками или, может, личинками доселе, таясь, проживавшие, пребывавшие в омуте, в тине, головастиками какими-то на поверхность шустренько выплыли или монстриками беспардонными, что весьма сегодня в цене, – и пошло-поехало! – вот оно! – то, что надо, что к как бы времени прилепилось, нет, присосалось, вампирическое, изнаночное, порождение зла и тьмы.
Ты-то в этом не виноват.
Но всегда важно – что? Кто был первым, вот что важно.
И тебе, поверь, это зачтется.
Ты, сам того не сознавая, дал в руки нынешней пишущей псевдобратии нешуточное оружие.
Но об этом – особый разговор.
Таким образом, в твоем случае, потому что Ерофеева уже произвели в классики, с тобой может произойти нечто подобное тому, что произошло в свое время с одним известным еще до революции русским общественным деятелем, и даже писателем, – но я не хочу, сознательно, говорить об этом сейчас.