Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
– Вон! – крикнул Томашевский, схватил Степанова за шиворот, выволок в переднюю, левой рукой отворил дверь и выставил незадачливого пушкиниста на площадку.
– Моя шляпа! Мой портфель! – взвыл на площадке Степанов.
Дверь снова отворилась, и в Степанова полетели портфель и шляпа.
Во время войны Томашевский по просьбе редакции русской классики Гослитиздата отрецензировал какое-то издание Пушкина. Рецензия была убедительно разгромная. Когда Борис Викторович пришел в редакцию, готовивший это издание мелкоплавающий литератор попробовал отстоять свои «принципы».
– Гражданин Костицын! Вы – невежда, и я не желаю с вами разговаривать, – отрезал Томашевский и заговорил с кем-то еще.
В 50-х годах на текстологической конференции в Москве, в Институте мировой литературы, Томашевский произнес преисполненную яростных сарказмов речь против текстологической «школы», возглавлявшейся Верой Сергеевной Нечаевой, Какой-то ее циркуляр он назвал «Символом Веры Сергеевны Нечаевой».
Громоносности его полемических стрел, свирепой стремительности его жестов, подкрепляющих мысль, мог бы позавидовать Маяковский. Толстовец Гусев, старый леший с выделанно благостным выражением лица, вступился за прекрасный пол: нельзя, мол, таким тоном говорить о почтенной женщине.
– Обо мне последние тридцать лет говорят и пишут в таком тоне, что один раз за тридцать лет я могу позволить себе говорить о ком угодно в любом тоне, – отразил удар Томашевский.
Так Томашевский иногда позволял себе говорить с начальством, с возмутившими его коллегами. А с теми, кто от него зависел, он говорил совсем другим тоном, даже если эти зависимые лица напрашивались на взбучку и окрик.
Во время войны Томашевский одно время заведовал учебной частью в Московском литературном институте имени Горького, преподавал теорию литературы и вел семинар по Пушкину. Несмотря на то, что я иногда изнемогал под непривычной тяжестью домашних обязанностей, да и работенка время от времени мне перепадала, я с разрешения Бориса Викторовича посещал его лекции и семинар.
Томашевский-лектор обладал теми же счастливыми свойствами, что и Томашевский-исследователь: зримостью хода мысли, стройностью архитектоники (сказывался математик, окончивший технологический институт в Льеже, и в 30-х годах, когда его отлучили от литературы, преподававший высшую математику в Ленинградском институте инженеров транспорта). Временами создавалось впечатление, что Томашевский присутствовал при рождении какого-нибудь прозаического отрывка, стихотворения, что Батюшков и Пушкин допускали его в свое «святая святых» или делились с ним заветными тайнами своего искусства.
Томашевский не бил на эффект, не подлаживался и не подольщался к аудитории. Стиль его лекций был тот же, что и стиль его книг и статей; суховато деловой. Только если он замечал, что студенты устали, что внимание их притупилось, он вплетал в лекцию шутку, но шутку, имевшую непосредственное отношение к теме. Процитирует, к примеру, строчку о Готфриде Бульонском из перевода Тассова «Освобожденного Иерусалима», принадлежащего, если не ошибаюсь, Раичу:
Вскипел Бульон, течет во храм…
Дружный смех… Разрядка… Теперь можно продолжать разговор о «матерьях важных».
Все это я клоню, однако ж, к «разнотонности» Томашевского. Я присутствовал при том, как он принимал у студентов зачеты, и дивился его кротости и долготерпению. Далеко не все слушатели Томашевского доказывали, что они хорошо усвоили его курс. Из иных ответы надо было вытягивать клещами, не сразу помогали наводящие вопросы, от иных Томашевский так и не добивался толку. Но он был снисходителен до того, что за некоторых отвечал сам, лишь бы выставить им удовлетворительную отметку. В иное время он, наверное, был бы во много раз требовательнее. Но он знал, что студенты подголадывают, что их то и дело посылают на «трудовой фронт», что когда они готовятся к сдаче экзаменов и зачетов у себя в общежитии, изо рта у них идет пар, и строго взыскивать с них у него не хватало душевной твердости, вернее – черствости.
Начальства он не слушался. В Литературном институте он по праву заведующего учебной частью сплотил такой состав преподавателей, что тогдашние студенты вспоминают о нем как о блаженном сне. Он пригласил Сергея Михайловича Бонди, Григория Осиповича Винокура, Александра Леонидовича Слонимского, Алексея Карповича Дживелегова, Александра Александровича Реформатского, из писателей – Леонова, Федина. Директор Федосеев предложил ему пригласить малограмотного автора псевдоисторических романов, в области перевода не брезговавшего и плагиатом, Анатолия Виноградова, путавшего французские слова poile (печь) и poil (шерсть), объяснявшего, что французское слово les aristes (презрительная кличка аристократов, имевшая хождение во время Великой французской революции) – это испанское слово aristos.
Томашевский отказался взять Виноградова. Федосеев растерялся:
– Да как же, Борис Викторович! Ведь насчет него мне был звонок из ЦК!
– А для меня звонок из ЦК ровно ничего не значит, – огорошил Федосеева Томашевский. – Пусть пришлют мне из ЦК официальное предписание…
У Томашевского мысль и слово в иных случаях расходились с делом, но это расхождение всякий раз вызывалось не беспринципностью, а душевным его благородством.
Томашевский был атеистом. Но когда, в 30-м году, в Пушкинском доме его попросили поставить подпись под коллективным протестом против заявления папы римского о преследовании религии в СССР, он своей подписи не поставил, так как считал, что в СССР религию преследуют, и этот отказ послужил одной из причин его временного устранения из Пушкинского дома.
Томашевский был поклонником французской культуры, о чем свидетельствуют многие его работы. Германская культура его к себе не влекла. Он многое мог бы сказать о немецко-фашистском варварстве. Но когда ему во время войны предложили в Москве выступить по радио для французов на тему «Бей немца!» – он уклонился, уклонился единственно потому, что не хотел вмешивать свой голос в эренбуржий вой.
– О чем, собственно, я стану говорить? О немецких зверствах? Чья бы корова мычала, только уж не наша…
Друг Ахматовой, Томашевский скептически отзывался о ее патриотической лирике начала 40-х годов.
– «Славно начато славное дело…» – цитировал он ее стихотворение «Победа». – Славно начато, а вот славно ли кончится? Ведь начато оно под руководством тех, которые ни за что» ни про что засадили ее сына. Может ли Ахматова ручаться» что после войны верховоды не засадят многих из начавших и продолжающих славное дело и не объявят новый набор в концлагеря?..