Николай Любимов - Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
– Все у меня хватает. Только у меня это со смыслом, а у него – без всякого смысла… А все-таки он талантлив!
Борис Николаевич не любил Пруста, говорил, что от его подробностей мельтешит в глазах, что он теряет чувство меры в детализации. Джойса не выносил. Он уверял, что это полный распад формы.
Еще одну черточку беру из воспоминаний об Андрее Белом его свояченицы, Елены Николаевны. Единственный экземпляр этих воспоминаний, начатых ею в первый год войны и обидно скоро оборванных, хранится у меня – Клавдия Николаевна мне его подарила.
Елена Николаевна вспоминает лето 32-го года, когда к ней, отбывавшей ссылку в Лебедяни, приезжали погостить Борис Николаевич и Клавдия Николаевна:
В те дни, когда из-за сырости нельзя было идти в поле, мы заменяли прогулки «посидами» у окна. Вели, покуривая, разговоры, больше предаваясь воспоминаниям далекого детства, путешествий, пережитого опыта жизни. Борис Николаевич почти каждый раз касался Блока и говорил о нем, в эти тихие часы, всегда с огромной любовью и горечью, что не вышли отношения такими, какими могли бы и должны были быть, Любовь к Блоку, несмотря ни на что» Борис Николаевич пронес через всю свою жизнь.
Война сблизила меня с двумя ленинградскими учеными: Борисом Викторовичем Томашевским и Александром Леонидовичем Слонимским.
В начале зимы 42-го года я от кого-то услышал, что из все еще блокированного Ленинграда эвакуировался на самолете в Москву Борис Викторович Томашевский и что от него остались кожа да кости.
Вскоре я забежал днем к Клавдии Николаевне Бугаевой и застал у нее Бориса Викторовича и его жену, историка русской литературы XIX века Ирину Николаевну Медведеву-Томашевекую. С этого и началось наше знакомство. Я пригласил их к нам. Они стали к нам заходить – и вдвоем, и порознь, и с детьми, а я частенько залетал в их временное однокомнатное пристанище на Пречистенском бульваре.
Внешность Бориса Викторовича была ничем не примечательна, как-то подчеркнуто, озадачивающе заурядна. Лицом он походил то ли на почтмейстера, то ли на секретаря уездной земской управы. Только пера за ухом не хватало. Ничего не выражающие, скучные, сонные за очками глаза. Ничего не выражающие – на первый взгляд. Ничего не выражающие – если разговор его не интересовал. Но как же быстро они просыпались, какие насмешливые блестки порою в них загорались, какой ясный глядел из них ум, какое участие пробуждалось в них к собеседнику!
Опять-таки на первый взгляд – нелюдим, бука. Таким Борис Викторович был с незнакомыми или с неприятными ему людьми.
Его чуткость я испытал на себе.
В 49-м году я первый раз в жизни поехал в Ленинград. Теперь мне совестно в этом признаться, но меня не тянуло в чужой город, где я, как мне казалось, заблужусь при выходе с перрона. К чувству страха перед чужбиной, какой мне виделся издали Петербург, примешивалось беспокойство. Я ехал по делу Ленинградское отделение Гослитиздата поручило мне редактуру перевода плутовского романа Кеведо «История пройдохи». Этот роман перевел Константин Николаевич Державин. Мне предстояло с ним впервые встретиться для согласования моих поправок и замечаний. Как-то произойдет наша встреча? Примет ли Державин мои предложения? Не ударится ли в амбицию? Ведь он – один из трех наших лучших испанистов (Державин – Кржевский – Кельин), а я тогда еще был не близок к завершению перевода «Дон Кихота», и Державин мог меня знать лишь по переводам прескверной современной испанской и латиноамериканской литературы да по нескольким переводам из Сервантеса. Скажу наперед, что наша встреча с Державиным переросла в дружбу, да такую крепкую, что Константин Николаевич, уже умирая, нашел в себе силы прислать мне из больницы открытку. Но в день приезда в Северную Пальмиру мною владела сиротливая робость.
Поезд приходил поздно. Прямо с вокзала – с корабля на бал я отправился на Невский, в Ленгослитиздат, и оттуда позвонил Томашевским: просто чтобы сообщить им о моем приезде и условиться о свидании.
Ирина Николаевна спросила, где я остановился. Я ответил, что мне будут сейчас искать номер в гостинице.
– Да зачем вам мыкаться по гостиницам? Остановитесь у нас, – повелительным тоном сказала Ирина Николаевна, – Вы еще долго пробудете в издательстве?
– С полчаса.
– К нам от издательства два шага.
Ирина Николаевна объяснила, как к ним пройти (жили они на Екатерининском, близ Спаса-на-Крови).
Я продолжил переговоры с сотрудниками издательства. Вдруг как из-под земли вырос Борис Викторович. Я был уверен, что он пришел по своему делу, и ждал, что он заговорит с главным редактором Горским. Но Борис Викторович хранил упорное молчание. После паузы он обратился ко мне:
– Ну как? Вы обо всем переговорили? Тогда пойдемте к нам.
– Простите, Борис Викторович, что я заставил вас ждать. Но я думал, что у вас тут свои дела.
Борис Викторович усмехнулся в усы:
– У меня здесь давно уже никаких дел нет. Как литератору, мне сюда вход воспрещен. (Борис Викторович намекал на то, что после того, как его «проработали» за «низкопоклонство перед Западом», Гослитиздат прекратил с ним деловые отношения.)
Горский заерзал в кресле:
– Да что вы, Борис Викторович!.. Да мы… Да вы… Да мы вас так…
Борис Викторович откланялся, и мы вышли.
Доведя меня до своего подъезда, Борис Викторович направился в Пушкинский дом, где он тогда заведовал рукописным отделом.
От издательства до писательского дома, где жили Томашевские, было и впрямь рукой подать, я бы не заблудился при всем желании, но, конечно, приход Бориса Викторовича меня обрадовал, чувства затерянности я с той минуты в Петербурге уже не испытывал.
Когда Томашевский делал добро, он становился как-то особенно угрюмым. И когда он играл с маленькими детьми, лицо у него было сердитое, что не мешало детям к нему льнуть.
В гневе Томашевский мог быть резок» чуть ли не драчлив. Чаще всего пробуждало в нем гнев нахальство неучей и бездарностей.
Ирина Николаевна рассказывала мне об одной вспышке Бориса Викторовича. Это было в ту пору, когда он готовил к столетию со дня гибели Пушкина его однотомник. Редактор Николай Леонидович Степанов, человек не чересчур высоко образованный, тугоухий текстолог и стиховед, осмелился «перепахать» комментарий Томашевского. В верстке Томашевский все восстановил. В сверке Томашевский обнаружил, что Степанов без согласования с автором снова переделал его комментарий по-своему.
Когда Степанов явился к Томашевскому, тот, показав на корректуру, грозно спросил:
– Это что такое? Что вы тут опять натворили, да еще без моего ведома?
– Да я ничего… я только хотел оживить комментарий… – пролепетал почуявший недоброе Степанов.