Владимир Березин - Виктор Шкловский
Отношения писателей часто склочны — и всё оттого, что они играют в игру с нулевой суммой.
Но часто бывает другое — пишущие люди прижимаются друг к другу, потому что быть писателем страшно.
Писатель Конецкий очень любил писателя Шкловского.
Они дружили, переписывались, и видно было, несмотря на разницу в возрасте и биографиях, как они привязаны друг к ДРУГУ.
Время было уже позднее — так говорят детям, когда укладывают их спать.
Время было уже позднее — для Шкловского. Рассорившись со многими своими сверстниками, он вдруг обнаружил, что помириться невозможно.
Сверстники уже умерли.
Шкловский искал учеников, а время уже было позднее.
Молодёжь попряталась за окошками отдельных квартир.
Конецкий был влюблён в Шкловского как ученик чародея в старого мудрого волшебника.
Г. Елин вспоминал в «Первых набросках к портрету Виктора Конецкого» вскоре после его ухода:
«Из всех людей, с которыми пересёкся в жизни, больше кого бы то ни было <Конецкий> любил Виктора Шкловского. Оба, как радиопередатчики, работали на одной волне.
Как-то Виктор Викторович спросил:
— Что бы ты сказал, узнав, что Шкловский меня официально усыновил?.. Думаешь, мы оба в старческом маразме? У него сын погиб на войне, я тоже, считай, безотцовщина, и мне даже отчество менять не придётся…
Я плоско пошутил, что они не ханжи — вполне могут жить вместе и без штампа в паспорте. Но Конецкий говорил вполне серьёзно:
— Ему скоро девяносто, пора подумать, кто литнаследием заниматься будет. Сам знаешь, как у нас посторонних любят в чужие архивы пускать…
Через полгода Шкловского не стало.
<…> Я сидел в редакции, прикидывая, у кого попросить некролог. Позвонил в Питер (без особой надежды: завтра похороны, Конецкий наверняка уже в Москве), услышал весёлое ворчание Виктора Викторыча:
— Почему я дома? А что я в вашей столице забыл?..
Я онемел, поняв: за три дня никто не осмелился сообщить ему о случившемся. Когда выговорил — Конецкий просто послал меня на хрен с такими шутками и бросил трубку. Через вечность он перезвонил: извинился за грубость, сказал, что идёт за билетом. И перезвонил опять через час:
— Доехал до кассы, понял, что, если поеду, положите меня рядом. Не могу увидеть его мёртвым… Он ведь летом мне письмо прислал: попрощался, а я не понял. Записывай: „Знаю ли, что такое ничто, как закругляется сожжённая сторона под названием жизнь? Пойму ли, как велика эта степь и что будет за ней?.. Скажу пошлость. Есть только неумирающие деревья. Есть и будут после тебя. Они зеленеют и с каждым годом уходят от тебя… Найти свою жизнь человеку труднее, чем дереву. Понимание этого удерживает от зависти к ним… Жизнь — штука упорная. Глядит глаза в глаза, вспоминает сама себя и даже ссорится сама с собой. Для того, чтобы полюбить кого-то, надо жить… Я годился ему в сыновья; иногда он называл меня мальчиком. Своего отца я не помню, и сознание сиротства потому было моим привычным состоянием. Но с того момента, когда я узнал о смерти Виктора Борисовича, я по-настоящему осознал себя сиротой. И не только я один“…»{305}
Конецкий любил Шкловского.
От этой любви его отговаривали.
Писатель Каверин писал влюблённому в мастера Шкловского подмастерью Конецкому (тому, впрочем, было уже ближе к шестидесяти, а Шкловский три года как лежал на Кунцевском кладбище):
«Шкловского Вы узнали в старости, а я знал его с 1921 года, когда он в моём пальто удрал в Финляндию, спасясь от верной гибели. Всю жизнь он отталкивался от себя, и всю жизнь это удавалось ему в разной степени, а в старости вообще не удалось. К сожалению, я был свидетелем трусости этого человека, которого сам Корнилов наградил за храбрость.
Я бы очень хотел Вас увидеть, тем более что у нас с Вами сложные отношения. Вы нравитесь мне больше, чем я Вам. Это объясняется просто: Вы, наверное, презираете Виктора Гюго, а я, несмотря на его мощное детское воображение, до сих пор перечитываю его с интересом. Впрочем, интересно уже то, что мы разные люди.
Книгу я ещё не дочитал и, может быть, напишу Вам ещё одно письмо, убедившись в том, что она не так грустна, как мне показалось…
Обнимаю Вас. Вениамин Каверин, 7.12.87».
Но каверинские оценки специфичны. Каверин всю жизнь ревновал Шкловского к друзьям, положению, литературе и чёрт знает к чему. Оценки Каверина сбиты, как прицел винтовки, по которой молотили камнем. Их полезно разбирать, а доверять ему не стоит.
Он слишком подвержен чувству мести.
А месть в мемуарах всегда вредит точности прицела.
Куда интереснее письмо одного друга Виктора Конецкого, которое выложили в Сети его читатели. (У них вообще очень трепетное и трогательное отношение к Конецкому — я бы сказал, редко встречающееся отношение к любимому писателю.)
Так вот, Конецкий вложил в книгу Шкловского «Энергия заблуждения» письмо своего друга Сергея Сергеевича Тхоржевского[143]. Это очень умное письмо, и жаль, что я не нашёл иной публикации, кроме как в Интернете.
Тхоржевский пишет Конецкому:
«4.11.81. Виктор, я хотел позвонить тебе по телефону — поделиться впечатлением, но подумал, что для телефонного разговора это слишком длинно, поэтому пишу.
Твоё сочинение о Шкловском я прочёл с большим интересом, причём увидел в нём два портрета: привлекательный — твой, и непривлекательный — Шкловского. Хотя, кажется, ты хотел его показать в лучшем виде.
Ты приводишь своё письмо, в котором храбро признаёшься в кокетстве, но во всём, что ты написал, мне представляется кокетливым только вот это письмо. Когда писатель пишет: ах, какой я не такой — это, по-моему, и есть кокетство. А вот для Шкловского кокетство настолько, видимо, органично, что он без кокетства не умеет, без кокетства ему неинтересно.
Ты цитируешь набросок рассказа, сделанного Шкловским, и в нём есть такая фразочка: „Заря была на небе набекрень“. Я прочёл и вспомнил, как лет двадцать назад он выступал у нас в Доме писателей, говорил два часа без передыху, говорил занятно, остроумно и в какой-то момент, как бы вспоминая, медленно проговорил: „Была заря косым венком“. И вот эти его „заря набекрень“, и „заря косым венком“, на мой взгляд, нестерпимо манерны, да и невыразительны. Это не художественная ткань, это экзема. И у Шкловского она до сих пор чешется.
Из той давней речи Шкловского мне запомнилась только одна его мысль, действительно серьёзная и высказанная, кстати говоря, без всяких метафор. Он сказал, что пятнадцать лет не писал книг и предполагал, что напишет их потом. Но пятнадцать лет прошло, и он понял: всё, что он теперь напишет, будет уже нечто другое, никак не то самое. Что он отодвигал, откладывал все эти годы. Так что, ничего откладывать нельзя.