Андрей Трубецкой - Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
Спросил бодро, спокойно:
— Когда едешь?
— Сегодня в десять. Я еще приеду! — почти крикнула. Улыбнулся, вскинул головой, остановился, дойдя до поворота, заключенные столпились, смотрели молча и неподвижно. Никто ни на вахте, ни на вышках не сказал ни слова. Дивные дела! В отделении на вопрос, где найти Гостева, мне указали, к моему удивлению, кабинет вчерашнего уполномоченного, который нас допрашивал. Его не оказалось. Когда придет — неизвестно. Села с рюкзаком на бетонный парапет у входа. Ждала, ждала ... Не идет Гостев, да и только. А времени уже больше пяти! Скоро конец работы. Думаю, дай-ка оставлю рюкзак у дежурного под столом, а сама еще раз сбегаю к Андрейке.
По дороге придумывала, что бы такое спросить на вахте. Сунулась на вахту: «Не видали Гостева?» В управлении его нет. Ждать надоело. Солдаты заворчали, посылая отсюда. «Вот он!» — крикнул один из них. Треща, подлетел мотоцикл с оперуполномоченным. Он сразу к конвойным: «Что ей здесь надо?» И ко мне: «Зачем вы здесь?» — «Я вас ищу». — «Не хитрите. Не здесь ищите. Идите в отделение». — «А скоро вы приедите?» — «Через пятнадцать минут». Все столпились, слушают. Вот балда! Что же теперь? Не примет передачу, это самое худшее. Сижу в отделении у входа. Слышу — едет. Пригласил к себе в кабинет. Молча взял заявление, написал что-то, объяснил куда идти. На вахту первого лагпункта. Знакомые места. Туда ведь их сейчас приведут. Надо торопиться, чтобы не пропустить. Площадь перед вахтой была заполнена заключенными и синими фуражками. Некоторые колонны уже прошли. Неужели и они прошли?! Мне велели подождать в пустой крошечной комнатенке в пристройке у вахты. Из комнаты на площадь был проем, а рядом очень грязное окно. Положила рюкзак у двери на грязный пол, а сама смотрю, смотрю. Неужели прошел?! Нет!
Вон он! Увидел, снял шапку, сделал знак податься в комнату. Опять стали пропускать заключенных по рядам, обыскивая. Встали у ворот. Совсем близко, метров шесть, семь ... Поглядывает, мой родной!
Я поцеловала кольцо. Он поцеловал место, где оно должно было быть, где оно было. Показала опять, что передачу разрешили, а свидание — нет. «Ничего, Андрей, мы, ведь все равно вместе». Во всем его облике, в повороте головы, в глазах: «Ничего, Еленка, будем когда-нибудь вместе! Будем!»
Меня никто не мог видеть. Я стояла за стеной, а в створе проема был он.
Перекрестила его. Кивнул. В комнату вошли два солдата. Стали спрашивать, к кому. Казалось, были удивлены.
Вдруг слышу громко: «Еленка!» Махнул рукой и исчез за воротами зоны. Какой-то сержант взял заявление и ушел. Потом пришел другой и велел вытащить передачу на лавочку. Стал все смотреть, разворачивать... Помешал кончиком карандаша в коробочке с настоящим кофе.
Пусть мешает. За это ему, бедняге, деньги платят! Потом дала ему письмо со списком, сказала, что разрешили.
Сначала не хотел брать, потом прочитал и сказал: «Ну, ладно». Я собрала вещи, и он понес их в рюкзаке. Велел ждать.
Только он ушел, подлетает мужчина в штатском, на вид довольно приятный, и на меня:
— Вы к кому?
— К Трубецкому.
— Зачем?
— Передачу передать.
— Не разрешаю передачу.
— Почему?
— Не разрешаю и все.
— А ее уже взяли, разрешил начальник.
— Я его начальник. Не разрешаю. Вернуть!
— Да почему?
— Он вам сам напишет, а сейчас не разрешаю. Чтоб это было в последний раз!
Ушел. Сердце упало. Вдруг вернет! Через несколько минут вышел сержант с пустым рюкзаком и запиской на синей, наспех сложенной бумаге: «Милая, милая, спасибо, спасибо. Все получил. Целую, целую. Все время с тобой. Андрей. 29/УШ». Вот и все. Постояла, потом медленно, очень медленно пошла вдоль стены по опустевшей площади. Сумерки сгущались. На душе стало сразу так же пусто, как и в рюкзаке. До боли пусто. В голове, во всем теле... Пустота. Первый раз почувствовала напряженность двух дней, особенно последних часов. Вот теперь — все, можно уезжать. Как после тяжелой болезни собрала в гостинице свои вещи. Машинально погрызла что-то. Перевязалась. Подождала заведущую, чтобы поблагодарить за гостеприимство (Семена так и не видела больше), и пошла туда, откуда должна идти машина на станцию.
Долго не приходил шофер. Замерзли. Народу было много. Наконец приехал грузовик. Натеснились в кузов до отказа и помчались в холодную, темную ночь. Огни быстро удалялись.
До свидания, мой родной, я приеду еще! Да хранит тебя Бог!
Слишком велика сила его!
Сейчас, когда спустя сорок лет, я это перепечатываю, все подробности тех дней, часов, весь дух того момента ярко стоят перед глазами, как будто все это было не далее, чем вчера[42]. Удивительное свойство памяти, так прочно, без изъятий все сохранившее до мельчайших подробностей и не только зрительных.
Глава 5. РЕЖИМНАЯ БРИГАДА (окончание)
На карьере у 43 шахты мы проработали недолго, и нас снова перевели на кирпичный завод копать котлован. Там я обнаружил, что заболел желтухой - пропал аппетит, моча сделалась, как густо заваренный чай, а скоро и мои друзья заметили, что я пожелтел. Желтуха - болезнь заразная, и меня быстро положили в инфекционное отделение лазарета. А в это время режимку перевели в тюрьму на третьем лагпункте, где и произошла расправа со стукачом Шелкаускасом.
В инфекционном отделении, где я лежал, почему-то помещались и неизлечимые психические больные. Их было немного, человека три или четыре, но производили они тяжелое впечатление полным отсутствием самого главного в человеке — человеческого контакта с окружающей средой. Среди них был один, которого я раньше видел в КВЧ первого лагпункта, где он еще до С. М. Мусатова работал художником. Это был армянин, малоприятный и довольно нахальный. Он сошел с ума после того, как начальство сказало, что от него отреклась мать. Почему этих больных не отправляли на волю — непонятно.
Желтуха все время держалась в лагере, но отделение не было переполнено. Лечили уротропином, вливанием глюкозы, старались держать на диете. Раз в неделю брали кровь на анализ, и все только и думали, чтобы не снизились цифры билирубина — сигнал к выписке.
Меня часто посещал В. В. Оппель, который уже не был в режимной бригаде, а работал в лаборатории лазарета. Желтуха моя оказалась затяжной, но я не думаю, что Оппель мне приписывал билирубин, человек он был щепетильный, и все знали о нашей дружбе.
В то время в терапевтическом отделении лежал Моисей Львович Авиром. Когда я начал выздоравливать, мы нередко прогуливались вокруг больничных бараков. В одну из прогулок он сказал: «Вот лагерные мудрецы говорят, что нас спасут американцы. Ерунда. Война — это смерть. Нас здесь первых ликвидируют. Биологический фактор — вот что нас спасет — смерть Сталина». Потом я часто вспоминал эти слова, действительно, оказавшиеся пророческими.